Раньше Северин не страдал бессонницей, и его реакция оказалась неадекватной. О человеке многое можно сказать, узнав, как он справляется с бессонницей. Моя реакция на бессонницу, как и на жизнь в целом, – поддаться. Больше всего у меня натренирована пассивность; мое любимое слово – «уступи». Но Северин Уинтер никогда не мог уступить, и, столкнувшись с бессонницей, он стал бороться.
Это началось однажды ночью после того, как они с Эдит занимались любовью. Ее клонило в сон, а он был бодр, как свежезаряженная батарейка.
«Мне нечем заняться», – провозгласил он и встал с кровати.
«Ты куда?» – спросила Эдит.
«Не спится».
«Ну, почитай что-нибудь, – сказала Эдит. – Свет мне не мешает».
«Да ничего не хочется сейчас читать».
«Тогда напиши что-нибудь, а потом прочти, что ты написал».
«Писатель – ты. Одного достаточно».
«Почему бы тебе не дождаться, когда я усну, – сказала Эдит, – а потом попробовать, сможешь ли ты так нежно заняться со мной любовью, чтобы я не проснулась?»
«Я уже пробовал так прошлой ночью».
«Правда? И что?»
«Ты не проснулась», – сказал он.
Он надел спортивные шорты и кроссовки и немного постоял так, как бы не зная, что делать дальше.
«Пожалуй, сделаю круг на велосипеде, – решил он. – Это меня утомит».
«Время – за полночь, – сказала Эдит, – и на твоем велосипеде нет фар».
«Встречные машины я увижу. Или услышу, если они вздумают подкрадываться с погашенными фарами».
«Чего бы они стали это делать?» – спросила Эдит.
«Не знаю! – крикнул он. – А чего вот я делаю это?»
«Не знаю», – призналась Эдит.
Писатель – я, подумала она. Мне бы обладать его энергией. И быть такой же сумасшедшей.
Но я не думаю, что кто-то из них осознавал, в чем дело. Когда я сказал Северину, что сочувствую его бессоннице, он заявил, что я ничего не понял.
– Я ведь не ты, – сказал он. – Я вообще не мог спать. Я шел и брал велосипед. Вот так это и началось.
Была теплая ночь ранней осени. Он проехал через спящие окраины, его гоночный велосипед – вжик-вжик – прострекотал мимо людей, мирно отдыхающих в своих кроватях. Только несколько окон светилось, и там он притормаживал, но разглядеть ничего не мог. Он был рад, что едет без огней, это делало путешествие более тайным. В городе он ехал вплотную к тротуару, а за городом мог услышать шум редких машин и просто съехать с дороги. В ту первую ночь он проехал много миль – исколесив всю университетскую территорию, он направился за город, а потом обратно. Уже почти наступило утро, когда он отпер спортивный зал и завел велосипед в раздевалку. Он надел борцовский халат, вошел в зал, лег на большой теплый мат и проспал до тех пор, пока солнце не пробилось через стеклянную крышу и не разбудило его. Он посидел в сауне, искупался и приехал домой как раз вовремя, чтобы принести завтрак Эдит в постель.
«Это было чудесно! – сказал он ей. – Как раз то, что мне нужно».
Однако это не помогло. Несколько ночей спустя он снова мерил шагами дом. Снаружи, притаившись около садовой беседки, стоял его белый гоночный велосипед и слегка светился в лунном сиянии, похожий на поджарого призрачного пса. «Он ждет меня», – сказал Северин Эдит. Вскоре три-четыре ночи в неделю он стал проводить на велопрогулках. Как часто бывало с Северином, он превратил привычку в испытание на выносливость. Он ставил рекорды дальности, выбирая отдаленные городки и стараясь вернуться до рассвета. Так он дошел до прогулок в сорок миль. Но до зари всегда успевал хоть часок поспать в борцовском зале.
Эдит не возражала. Он занимался с ней любовью перед уходом и возвращался домой еще до того, как она просыпалась; свежий после купания и сауны, он часто будил ее так же, как и прощался. Раз в неделю недостаток сна сокрушал его, так что после ужина он впадал в спячку и дрых до середины следующего дня. Просто физиология брала свое.
Послушать его, так все было в полном порядке до тех пор, пока он, проезжая мимо старой клетки, не увидел свет в окнах борцовского зала. Сначала он подумал, что сторож забыл погасить свет, но рядом стояла незнакомая машина. Северин Уинтер направлялся в соседнее графство и решил, что потом все равно завернет в борцовский зал, чтобы выспаться, тогда и проверит, кто там. Но все же свет в зале беспокоил, и, не успев отъехать далеко, он развернулся и отправился обратно. Что бы ни делал там этот полуночник, к спорту это явно не имело отношения. Он представил себе весь юмор ситуации, если застукает там совокупляющуюся парочку дзюдоистов, второпях сбросивших на мат свои идиотские пижамообразные костюмы.
Он хотел сразу направиться туда, но потом решил, что для выбранной им роли солиднее будет нацепить на себя борцовское обмундирование. Тихо пробираясь по туннелю, он напомнил себе, что надо дать взбучку сторожу. Даже с факультета никто не имел права находиться в зале после десяти вечера, а поскольку Северин был единственным человеком, кто пользовался залом в самые поздние часы, он расценил это как посягательство на свои привилегии.
Как грабитель, он крался по старому треку, а у закрытой двери в борцовский зал его подозрение подтвердилось: там играла музыка. Северин был хорошо образован и родом из Вены – он узнал «Бабочек» Шумана. «По крайней мере, у захватчиков имеется вкус», – подумал он. Он терялся в догадках, что за развратный акт карате ожидает его, какой странный обряд откроется его взору. Он тихо вставил ключ в замочную скважину. Ему не терпелось узнать, что можно делать там под аккомпанемент Шумана.
Маленькая темноволосая женщина в обтягивающем черном трико танцевала в полном одиночестве. Очень тонкая, жилистая, мускулистая. Движения – нервные и грациозные, как у антилопы. Проскользнув в дверь, он осторожно прикрыл ее за собой, и женщина не заметила его. Она усиленно работала под настойчивое стаккато. Ее эластичный наряд насквозь промок от пота; она запыхалась, но дышала глубоко. Шуман несся из портативного магнитофона, стоявшего на стопке полотенец в углу, а она металась по залу в спортивном танце, похожем на гимнастические упражнения. Северин прислонился к мягкой стене борцовского зала, как если бы позвоночник его оказался слишком чувствительным к Шуману.
Он знал, кто она такая, но что-то здесь было не так. Он ведь знал, что она калека. Звали ее Одри Кэннон; она преподавала на факультете танца и драматического искусства и служила метафорой всего самого странного и невероятного. Раньше она танцевала, но в результате какого-то таинственного несчастного случая, никогда не обсуждавшегося, не только лишилась всякой грации, но и попросту стала неуклюжей. Она ходила, прихрамывая, а точнее – она ковыляла по университетской территории. Конечно, было жестоко – делать из нее метафору. Кто-то, к примеру, мог сказать о неком несбыточном, невероятном проекте: «В этом столько же смысла, сколько в том, что Одри Кэннон учит меня танцам».
Она была одинокая, довольно хорошенькая и миниатюрная, но такая застенчивая, неуверенная в себе и травмированная, что никто толком ничего не знал о ней. Она отклоняла приглашения на вечеринки и каждый уик-энд уезжала в город; болтали, что у нее там любовник. Эдит уверяла, что лучшая версия истории Одри Кэннон принадлежит Северину. В ней не было язвительности – чистая догадка. Северин говорил, что прошлое этой женщины «сияет на ее лице, как недавний грех»; он считал, что ее несчастье, без сомнения, связано с каким-то романом, а свои тридцать с лишним лет она прожила намного веселее, чем все они, вместе взятые; роковой случай, возможно, произошел прямо на сцене, когда она танцевала со своим любовником; ревнивая женщина в зале (специально учившаяся стрелять) метко ранила ее в ногу, чтобы с грацией было покончено раз и навсегда. Северин заявил, что Одри Кэннон все еще красива, но из-за хромоты чувствует себя уродливой. «Балерины ведь помешаны на грации», – сказал Северин. Его мнение явилось для всех сюрпризом; остальные отказывали ей даже в простой привлекательности. (Эдит описывала ее как «неврастеничку»). Но Северин уверял, что ее красота – в утерянной грации. Он утверждал, что можно любить прошлое человека. Мы, пишущие исторические романы, никогда не бываем столь сентиментальны.