Выбрать главу

«Ох, Утчка, Утчка», – повторял он.

Он говорил и говорил по-русски, но она попросила его перейти на английский, чтобы я тоже мог понять, о чем речь. Он печально обозрел меня.

«Вы, молодой человек, хотите забрать ее у нас? – спросил он. – Ох, Утчка, Утчка, что бы сказал бедный Кудашвили? Америка! Плакал бы он горько!»

Утч исправила порядок слов в его английском предложении.

Майский согласно покивал, у него были глаза на мокром месте.

«Ох, Утчка, Утчка, ведь ты росла на моих глазах! А теперь вот…»

«Я влюблена», – сказала Утч.

«Да, – глупо добавил я. – Я влюблен тоже».

«Как могло такое произойти?» – недоумевал Майский.

Костюм его был ярко-серым, если такое можно вообразить; галстук, поблескивающий картонным глянцем, тоже был сер, такими же были и его глаза, его когда-то белая рубашка, затемненные стекла очков и даже щеки.

«Сэр, – сказал я, – я думаю, Утчке надо будет говорить, что она больше не коммунистка и даже что никогда ею не была, чтобы ей разрешили въезд в мою страну. Но мы надеемся, вы понимаете, что это чистая формальность. Она рассказывала мне, как вы помогали ей».

«То есть ты отрекаешься от нас? – вскричал Майский. – Ох, Утчка, Утчка…»

«Я думала, вы поймете», – сказала Утчка, ничуть не тронутая стенаниями бедного Майского. Я, кстати, был очень ими растроган.

«Утчка! – воскликнул Майский. – Если ты едешь в Америку, значит, Бога нет!»

«Его и так нет», – сказала Утчка, но Майский возвел глаза к небу, как будто вызывал его. Я подумал, что дальше, возможно, он обратится к пролетариям всех стран, но он просто покачал головой.

А за окном стоял ноябрь; Майский изучал ноябрьский пейзаж.

«Меня так все огорчает, – сказал он, – эта погода, цены, отношения Запада с Востоком, а теперь еще это. Огорчает, что жизнь всюду становится хуже, хотя, впрочем, там, куда вы едете, может оказаться даже интересно, потому что там все это происходит гораздо быстрее».

Он вздохнул, выгнул окостеневшую спину и издал какой-то серый стон.

«Меня огорчает и забвение моральных ценностей современной молодежью. Сексуальная свобода, детское самодовольство, опасность новых войн, странная мода заводить так много детей. Я полагаю, что вы тоже собираетесь завести детей?»

Я почувствовал себя виноватым за все, что так огорчало Майского, но Утч сказала бодро:

«Конечно, у нас будут дети. Это вы просто от старости».

Я содрогнулся. Как бессердечна эта молодая особа, которую я собираюсь привести домой! Она явно лишена всякой сентиментальности. Я представил, как поразится моя мама. Но, возможно, Утч польстит моему пессимисту-отцу.

Позже Утч сказала:

«Кое-что в отношении Америки на самом деле очень меня волнует».

«Что же?»

«Ужасающая бедность, автомобильные аварии, расовая дискриминация, преступления на сексуальной почве…»

«Что?»

«Там все готовят на этих, как их, барбекю?» – спросила она.

Я представил себе Америку такой, какой она видит: страна подгорелых барбекю, завывающих полицейских сирен, насилия, на каждом шагу разбитые автомобили и голодные черные дети по обочинам дорог.

Мы раздобыли для Утч необходимые бумаги в американском консульстве. Человека, с которым мы там беседовали, огорчало все то же, что не давало покоя М. Майскому, но мы с Утч пребывали в хорошем настроении. Возвратившись домой, Утч порепетировала свою речь-отречение. Когда я вошел в туалет, Вилли сбривал брови.

«Вот сейчас, – сказал я, – Утчка репетирует свой въезд в Соединенные Штаты».

«Пойди порепетируй свой собственный въезд». – сказал он.

Тут вошел Генрих с обнаженной грудью, встал у зеркала и направил на себя тюбик с кремом для бритья, словно это был дезодорант: обе подмышки он заполнил густой пеной, отвернулся от зеркала и похлопал руками по бокам, словно какая-то неуклюжая дикая птица. Пена обрызгала стены, медленно стекала по его ребрам, пачкала башмаки.

«Я думаю, тебе прежде надо жениться на ней, а потом уж увозить куда бы то ни было», – сказал Генрих.

«Ja, – сказал Вилли, он выглядел удивительно: эдакий только что вылупившийся совенок, – это единственно приличный выход из положения».

Я вернулся к Утч и спросил, согласна ли она. Мы сравнили наши взгляды на брак. Мы поговорили о верности как о главном принципе семейной жизни. Мы расценили «романы» как двойное предательство, унижающее обоих. Мы заключили, что любые «формальности» – это преднамеренное убийство чистой страсти. Как люди могут обойтись без формальностей, осталось за пределами наших рассуждений. Мы поразмышляли и о неблагоразумии тех пар, которые обмениваются партнерами. В целом, получился свод правил непростительно скучной игры, чрезвычайно старомодной и лишающей людей всяких эротических импульсов. (Все вопросы философии – пустяк для влюбленных.)

Для того, чтобы мы смогли пожениться, потребовались кое-какие разрешения от американского консульства. Поскольку Австрия – католическая страна, а я не католик, да и Утч давно перестала быть католичкой, нам проще всего оказалось пожениться в нейтральной церкви, принимающей любых прихожан. В американском консульстве нам сказали, что большинство американцев в Вене именно там вступают в брак. Она называлась «Американская Церковь Христа» и находилась в одном из современных зданий; священником был американец из Сандуски, штат Огайо. Он рассказал, что воспитывался как член униатской церкви.

«Но это не важно, – добавил он, улыбаясь. Он сказал Утч: – Детка, им там, в Штатах, очень понравится твой акцент».

Сама церковь располагалась на четвертом этаже, и мы поднялись туда на лифте.

«Многие молодые люди предпочитают подниматься по ступенькам, – сказал нам священник. – У них больше времени пораскинуть мозгами. В прошлом году одна пара передумала на лестнице, но никто никогда не менял своего решения в лифте».

«Что стало у них с мозгами?» – переспросила Утч.

«Ну, разве она не прелесть? – сказал священник – У вас дома все будут без ума от нее».

Для свершения процедуры требовалась подпись свидетеля – у нас им был церковный сторож, грек по имени Гольфо, который еще не научился писать свою фамилию. Он подписался так: Гольфо X.

«Надо дать ему на чай», – сказал священник

Я дал Гольфо двадцать шиллингов.

«Теперь он хочет вам сделать подарок, – сказал священник. – Гольфо бывает свидетелем на многих свадьбах и всегда делает подарки».

Гольфо подарил нам ложку. Это была не серебряная ложка, но на ней было эмалевое изображение собора Св. Стефана. Наверное, мы могли бы притвориться, что венчались именно там.

Священник проводил нас немного.

«Вам надо быть готовыми к маленьким ссорам, – сказал он. – И даже к тому, что можете стать несчастными».

Мы кивнули.

«Но я сам женат, и это прекрасно. И тоже на венке, – шепнул он мне. – Я думаю, из них получаются лучшие жены на свете».

Я кивнул. Внезапно возникла пауза, священник замолчал.

«За угол мне нельзя, – сказал он. – Дальше – сами. Теперь вы самостоятельные люди!»

«А что там, за углом?» – спросил я, полагая, что он говорит метафорически, однако имелся в виду вполне реальный угол Реннвег и Меттернихгассе.

«Там, за углом, – кондитерская, – сказал он. – Я на диете, но не смогу удержаться от куска орехового торта, если увижу его в витрине».

«Я хочу торт с кофейным кремом», – решила Утч и потащила меня вперед.

«В этом городе слишком много сладостей, – посетовал священник, – но знаете, чего мне недостает больше всего?»

«Чего?»

«Гамбургера, – сказал он. – Это лишает меня ощущения дома».

«Гамбургеры – это барбекю, да?» – спросила Утч.

«О, вы только ее послушайте, – воскликнул он. – Вот это девушка!»

Когда мы возвращались из церкви в Studentenheim, вдруг ногти Утч впились мне в запястье, она затаила дыхание и вскрикнула – но видение, которое ей померещилось, исчезло за поворотом. Ей показалось, что она увидела человека с дыркой в щеке. Мы, пишущие исторические романы, знаем, что прошлое может оживать и становиться как бы реальным.

«Но он выглядел как живой, – сказала Утч. – Он вроде даже стареет раз от разу, сейчас он и впрямь выглядит на десять лет старше, чем когда ушли русские. Он поседел, немного согнулся и все такое».