Выбрать главу

Мальчики - Сережа и Юра - соглашались на все: они гудели, свистели, раздавали билеты, уступали место женщине с двумя детьми и умолкли, только увидев на столе тарелку с макаронами и хлеб. В комнате стало очень тихо.

- Ну, давайте ужинать! - сказала Саша.

- Я не хочу, - сказал Сережа.

- Я совсем не хочу, - откликнулся Юра.

Они ели молча, благоговейно. Саша подошла к окну и стала смотреть во двор.

- А нам вчера перерезали свет! - сказал Юра. - Бабушка пользовалась плиткой.

- Пришли с кусачками! - сказал Сережа. - Бабушка плакала. Плакала, заливалась.

- А мы тоже пользуемся, только тихо. Нас еще ни разу не поймали! сказала Аня.

- - А у нас на дворе есть мальчик Толя! - сказал Сережа.

- А его папу уже убили! - сказал Юра.

И опять тихо. Дети молча доедали макароны. И вдруг за стеной, как бы едва касаясь клавишей, заиграли "Осеннюю песню" Чайковского. Это играла бабушка.

"Помни меня! Не забывай! Я люблю тебя! Слышишь ли ты?"

"Да! - отвечала Саша. - Помню. Люблю". Она глядела в окно, боясь шелохнуться. Простая, давно знакомая мелодия, завтра ее будет играть Зоя, путая и перевирая, но сейчас она звучала чисто, печально, пронзительно.

- Все! Уже! - сказал Сережа, отодвигая тарелку.

- Я тоже уже! - сказал Юра.

В их словах слышались сожаление и сладость воспоминания.

- Погодите, - ответила Саша. - Я сейчас. Погодите

Минутку.

Ах, если бы еще, еще немного...

И, словно услышав ее, бабушка опять заиграла.

Как хорошо! благодарно подумала Саша. Вот завтра пойду и постираю тебе и пришью твоим внукам пуговицы, у меня есть черные нитки, а ты пришила Сереже пуговицу белыми.

Подошла к шкафу, молча отрезала три ломтика хлеба и положила перед детьми. - А мы не хотим! - сказали мальчики.

- Тише, - ответила Саша.

И снова стало тихо. Серьезно и молча дети принялись за хлеб. Музыка оборвалась. Через минуту за стеной снова раздались гаммы.

- Мама, расскажи сказку! - попросила Аня. Саша подумала и сказала:

- Жила-была девочка. Она была маленькая. Когда девочка родилась, ей подарили красные башмачки. Башмачки были красные, они были хорошие и красивые.

- На кожаной подметке? - спросил Сережа.

- На кожаной, - согласилась Саша.

- А разве грудные носят кожаные? - спросила Аня.

- Не носят. Башмачки были новые, красивые, с красными шнурками. И вот девочка подросла и сказала своей маме: "А где же мои красные башмачки?.."

В ташкентский трамвай не попасть. Он, как говорится, не резиновый, а в город приехало столько народу из Москвы, Ленинграда, с Украины, из Белоруссии. Поэтому Саша вставала очень рано, чтоб успеть дойти до больницы пешком. Она встала рано и в это утро. И вдруг, забыв, что надо спешить, забыв обо всех тревогах, остановилась посреди двора и стала глядеть на хозяйское топливо. И как же раньше она не замечала, что топливо, которое называется саксаул и лежит среди двора и греется на октябрьском солнце, не только топливо... Это - древесные корни. Они причудливы и похожи на громадные запятые, на свернувшихся в клубок серых змей, на обнимающие кого-то руки. Каждый день люди проходят мимо и ничего не замечают. Да и она только сейчас заметила.

Запятые... Руки, протянутые вперед. Руки, обнимающие кого-то. Перед тем как ей войти в вагон, там в Москве, на Казанском вокзале, Дмитрий Александрович обнял ее и поцеловал. И велел писать. И сказал: "Я скоро напишу вам, Саша". И поэтому всякий раз, простояв в длинной очереди к окошку "До востребования" и получив письма от отца, от Леши, Саша спрашивала:

- Все?

- Все, - отвечали ей.

Что с ним? Где он? Ведь если они друзья - а он говорил, что друзья, почему он не пишет? Ну, хоть бы несколько слов - я, мол, там-то и там, жив и здоров. И она бы ответила... А впрочем, война, до писем ли. Ну, а если ранен? Ну, например, в правую руку. Но тогда можно продиктовать сестре, во всех госпиталях есть медицинские сестры. Как он славно говорил - "сестра милосердия". Зачем она об этом думает? Ведь война. А она - его друг обижается, ждет каких-то там писем. Да и не ждет она совсем...

- Все? - непременно спрашивала Саша у девушки за окошком.

Одна сухо отвечала: "Все", другая молча и грустно кивала головой.

Саша шла в больницу. Молчаливый город постепенно оживал. Грохотали трамваи, на подножках гроздьями висели люди, и даже со стороны было видно, как в трамвае полно, жарко и душно, как все кричат и торопятся. Только что на крыше никто не сидит. А навстречу несущемуся трамваю величаво шествовал неторопливый верблюд. Меж двух верблюжьих горбов сидел один-единственный всадник и тоже никуда не спешил: он свысока глядел на мостовые, на прохожих, а верблюд все шел, не шел - шествовал.

Вот идет женщина в шелковом широком платье, рядом малыш в ярко расшитой тюбетейке. А на другой стороне тротуара - москвичка в пестром платье, в руках красивая белая сумочка, туфли тоже белые. И кушачок.

- Эх, ты. разоделась! - думала Саша и ускоряла шаг. - Такое время, а ты подбираешь сумочки в цвет!" Но и на лице москивички - выражение заботы, печали. Саша все ускоряла шаг, и все выше вставало солнце, и жаром обдало мостовые, и крыши, и Сашину голову в светлой косынке. "Не хочу. Не хочу оставаться здесь. Не здесь мое место..."

Вот и больница. С этой минуты все отступает. Переполненная детьми палата. Кровати стоят впритык друг к другу. Окна завешены марлей. И все-таки над головами детей пьются мухи.

Саша знает тут каждого мальчика, каждую девочку, помнит выражение каждого детского лица. Иному покажется, что все здесь на одно лицо: некрасивые, наголо стриженные, с опухшими ртами. Но Саша знает, это не так. Вот у того, что все время подвывает: "Ма-ама, Ма-ама...", уголки губ опущены, а на щеке, когда он ест, появляется ямочка. У Коли Грибова большой выпуклый лоб, крутой, как репка. У Тани Мельниковой - ей всего два года личико маленькое, точно у куклы, и нос вздернутый. Она никак не может понять, куда девались мама, папа, бабушка, за что ее тут оставили.

Вот про этих двух - у одного больные почки, у другого воспаление среднего уха - никто ничего не знает, а сами они еще ничего не могут о себе рассказать. А этому мальчику лет четырех палатная нянечка сказала однажды: "Давай умоемся, Димочка!" А он ответил: "Я уже слезами умылся!"

В палате только один большой мальчик - Павлик Клювин, ему семь лет. В нем течет Сашина кровь. Он умирал, когда его привезли в больницу. И ему сделали переливание крови. Павлика кормили осторожно, понемногу, он был так плох, что пища могла его убить. Переливать кровь трудно, иглы тупые. А переливать надо много: детской больнице нужно такое же количество крови, как и военному госпиталю. Там умирают от ран, здесь - от болезней, от того, что все силы кончились, иссякли...

Теперь Павлик пошел на поправку и помогает Саше. Павлик похож на Маленького Мука, у него огромные, не по ноге, тапочки. Они хлопают по больничному полу, когда он ходит вслед за Сашей. Халат у него длинный и перепоясан веревкой. Рукава Саша ему подвернула, но они необъятно широки, и худые Пашины руки прячутся в них. Но руки эти ловкие. Как осторожно они поят с ложечки годовалого Колю Панфилова, как крепко и бережно держат ножки Тани Мельниковой, когда она плачет и брыкается, не желая принимать лекарство. Пытаясь развлечь ребят, Павлик стал однажды на табуретку и начал читать стихи, но тут его постигла неудача - никто не слушал, каждый был занят своим - плакали, смеялись, ныли: "Попи-ить!"

- Ничего, Павлик, - говорила Саша, - не отчаивайся. Тебя оценят, дай им только выздороветь.

Те, что шли на поправку, просили:

- Расскажи сказку!

И, ставя градусники, делая уколы, вливая глюкозу, Саша рассказывала про красные башмачки, про Человека Рассеянного, про храброго Ваню Васильчикова.

Ей случалось сказать:

- Жили-были мальчик Маша и девочка Ваня! Что ты смеешься Тоня? Я не так сказала?