В Турин он приезжал по субботам. Причем вид у него по-прежнему был таинственный и привычки ничуть не изменились: все так же тщательно он развешивал свои костюмы в шкафу, укладывал в ящики свои пижамы и шелковые сорочки. Дома почти не бывал: накинув плащ, он деловитым шагом выходил на улицу, и о нем никто ничего не знал.
Отец как-то встретил его на проспекте Короля Умберто в компании некоего Гинзбурга – отец знал его в лицо.
– Что общего у Марио с этим Гинзбургом? – спросил он мать.
С недавних пор мать, «чтобы развеять скуку», стала вместе с Фрэнсис брать уроки русского языка у сестры Гинзбурга.
– Это образованнейший, умнейший человек, – ответила мать. – Его переводы с русского просто блестящи.
– Но уж слишком страшон, – возразил отец. – Все евреи такие.
– А ты? – спросила мать. – Разве ты не еврей?
– Я тоже страшон, – ответил отец.
Отношения Альберто и Марио все никак не налаживались. Между ними не возникало больше диких неистовых потасовок, как прежде, однако они не разговаривали друг с другом и даже, встречаясь в коридоре, не здоровались. При упоминании об Альберто Марио презрительно кривил губы.
Правда, Марио познакомился с Витторио, другом Альберто, и однажды Марио столкнулся на улице нос к носу с Альберто, который гулял с Гинзбургом и Витторио; в общем, так случилось, что Марио пригласил их обоих к нам на чай.
Мать, увидев их, страшно обрадовалась: Альберто и Марио пришли вместе и у них были общие друзья; она сразу вспомнила счастливые времена на виа Пастренго, когда приходили друзья Джино и дом был всегда полон гостей.
Помимо русского языка, мать еще брала уроки игры на фортепьяно. Учителя ей порекомендовала некая синьора Донати: та тоже в зрелом возрасте решила учиться играть на фортепьяно. Синьора Донати была высокая, крупная, красивая женщина с белокурыми волосами. Кроме музыки она училась живописи в мастерской Казорати. Живопись ей нравилась даже больше, чем фортепьянная музыка. Она обожала Казорати, его мастерскую, его жену и детей и сам дом Казорати, куда ее иногда приглашали. Она пыталась уговорить мать тоже учиться живописи у Казорати. Но мать сопротивлялась. Синьора Донати звонила ей каждый день и рассказывала, какое это наслаждение – рисовать.
– У тебя есть чувство цвета? – спрашивала она у матери.
– По-моему, есть, – отвечала мать.
– А пространственное воображение? – не унималась синьора Донати.
– Нет, пространственного воображения нет.
– Неужели нет?
– Нет.
– А чувство цвета, значит, есть?
Теперь, когда в доме завелись деньги, мать стала заказывать себе платья. Это, кроме фортепьяно и русского языка, было еще одно постоянное занятие, по существу, еще один способ «разогнать тоску», ведь матери некуда было надевать эти новые платья: в гости она ходить не любила, разве что к Фрэнсис да к Паоле Карраре, но к ним можно было пойти и в домашнем платье. Мать шила платья либо у «синьора Белома» – старого портного, в молодости претендовавшего на руку моей бабушки в Пизе, когда та была на выданье, но не желала «объедков от Вирджинии», – либо приглашала на дом портниху по имени Терсилла. Рина канула в неизвестность, и отец, сталкиваясь теперь в коридоре с Терсиллой, бушевал так же, как в свое время при виде Рины. Терсилла, однако, была посмелей Рины: проходя мимо отца с ножницами за поясом, она вежливо здоровалась, улыбка освещала ее маленькое розовое личико уроженки Пьемонта. Отец в ответ холодно кивал.
– Опять эта Терсилла! – орал он на мать. –Долго это будет продолжаться?!
– Мне надо перелицевать старое пальто от синьора Белома, – оправдывалась мама.
При имени Белома отец сразу замолкал, потому что уважал бывшего претендента на руку своей матери. Правда, он не знал, что «синьор Белом» – один из самых дорогих портных в Турине.
Мать никак не могла выбрать между «синьором Беломом» и Терсиллой. Сшив платья у «синьора Белома», говорила, что оно плохо скроено и «тянет в плечах». И вызывала Терсиллу, чтобы та все переделала.
– Ноги моей больше не будет у этого синьора Белома! Буду шить только у Терсиллы! – заявляла она, примеряя перед зеркалом переделанное платье.
С некоторыми платьями, однако, так ничего и не удавалось сделать: они были «безнадежно испорчены», тогда мать дарила их Наталине. У Наталины теперь тоже появилось множество платьев. По воскресеньям она выходила в длинном черном наглухо застегнутом пальто от «синьора Белома», делавшем ее похожей на приходского священника.
Паола тоже нашила себе кучу платьев. По этой части у них с матерью были вечные споры. Паола утверждала, что мать все делает не то, что все ее платья сшиты на один манер, так как она заставляет Терсиллу по сто раз повторять один и тот же, до смерти надоевший фасон «синьора Белома». Но переубедить мать было невозможно. Она говорила, что, когда дети у нее были маленькие, она всех их водила в одинаковых передничках, вот и теперь она хочет, чтобы у нее было много «передничков» и на лето, и на зиму. Паолу эта аналогия с детскими передничками просто ошеломляла.
Когда она приезжала из Милана в новом туалете, мать, обнимая ее, говорила:
– Какие у меня милые дети! А в новых костюмчиках я люблю их еще больше.
После этого у нее тут же возникало желание и себе заказать новое платье, не такое, как у Паолы, потому что Паола, на ее взгляд, выбирала для себя слишком вычурные фасоны, опять же «в стиле передничков». Так же и со мной: стоило ей увидеть меня в новом платье, ей немедленно хотелось сшить и себе, правда, в этом она не признавалась ни мне, ни Паоле, потому что мы говорили ей, что она шьет себе слишком много; мать просто вынимала из комода сложенную материю, и вскоре мы видели, как над ней колдует Терсилла.
Мать очень любила Терсиллу и с удовольствием проводила с ней время.
– Лидия, Лидия! Где ты? – взывал отец, возвратившись домой.
А мать в это время болтала в гладильне с Наталиной и Терсиллой.
– Вечно ты якшаешься с прислугой! – орал отец. – И опять эта Терсилла вертится под ногами!
А еще он постоянно спрашивал, когда встречал Марио на улице с Гинзбургом:
– Что за дела у Марио с этим русским? Новая восходящая звезда!
После того как он однажды увидел Гинзбурга в гостиной Паолы Каррары вместе с Сальваторелли, отец стал отзываться о нем благосклоннее, без прежнего недоверия, но все-таки не мог понять, что у них общего с Марио.
– Что за дела у него с этим Гинзбургом? Какого черта Марио с ним якшается? Гинзбург – сефард, – объяснил он матери, – потому он такой страшный. А я ашкеназит – ашкеназиты все-таки менее уродливы.
Отец утверждал, что лучшие из евреев – ашкеназиты. А вот Адриано всегда высказывался в пользу полукровок: именно из них, по его словам, вышли самые достойные люди. Среди полукровок же наиболее одаренные – дети отца-еврея и матери-протестантки, то есть как он сам.
В нашем доме очень распространена была одна игра, которую придумала Паола и играла в нее главным образом с Марио; иногда в нее включалась и мать. Игра состояла в том, что всех людей причисляли к минералам, животным или растениям.
Адриано был минералом-растением. Паола – животным-растением. Джино – минералом-растением. Разетти – его, правда, мы не видели уже много лет – был чистым минералом, равно как и Фрэнсис.
Отец и мать были животными-растениями.
– Что за чушь! – сердился отец, услышав мимоходом какое-нибудь слово. – Вечно вы мелете всякую чушь!
Что до чистых, совершенно чистых растений, то такие особи встречались крайне редко. Может быть, только некоторые великие поэты. Как мы ни старались, нам не удалось найти среди наших знакомых ни одного растения в чистом виде.
Паола говорила, что сама выдумала эту игру, но кто-то впоследствии ей заметил, что подобная классификация уже была у Данте в его сочинении «De Vulgari Eloquentia». Верно это или нет – не знаю.
Альберто отправился в Кунео на воинскую службу, и теперь Витторио гулял по проспекту один, потому что уже отслужил в армии.