Выбрать главу

Но как только дети выросли, мужчины перестали так явно оборачиваться ей вслед, а привычной "маленькой" стало не хватать, иссяк и инстинкт жизни. Она стремительно угасала от рака. Под обезболивающими уколами бывшей невестки, которую называла тем обидным для женщины словом, что часто слышала за собственной спиной. Может быть, в ее устах это и было высшей оценкой?...

2. Бабушка Лиза

Елизавета Ивановна выросла в Архангельской области, и сама походила на северный гранит, выходящий там на поверхность. Твердость и холод, незыблемые принципы и однозначная ясность, смирение и непреклонность. Ни единого всплеска эмоций: ни слезы, ни окрика, ни поцелуя.

Она всю жизнь вспоминала Север. Прожив больше полувека рядом с Питером, домом называла только родную деревню на Онеге. В ее рассказах о родине, где не знали замков, воровства и сахара, ходили в гости деревнями, водили хороводы, а на зиму заготавливали бочки моченых ягод, всегда была антитеза неправильной здешней жизни.

Она смиренно переносила пьянки и побои мужа, рожала одного за другим семерых детей, никогда не заступалась за них перед пьяным мужем и как должное воспринимала их уход во взрослую самостоятельную жизнь в 14-15 лет. Главным мерилом для нее было "что скажут люди". Поэтому с каменным спокойствием, тем же тихим твердым голосом, она выгнала дочь, которая "принесла в подоле", разрешив ей милостиво остаться только до утра, и объявила сыну: "Испортил девку - женись, иначе больше дома не появляйся".

Если Мария Савицка, как мощный магнит, создавала поле любви-ненависти, то бабушка Лиза вызывала у всех равнодушное уважение. В детстве, вслушиваясь в ее нескончаемые разговоры, я тщетно пыталась понять их настораживающую особенность. Теперь я точно знаю этому название - соцреализм. Действительность, профильтрованная одной тенденцией. Жизнь, подогнанная под заранее известный ответ. Однолинейность рационального восприятия, откуда изъяли перспективу абсурдной непредсказуемости. Этот мир был мне чужд: в нем не было ни папиной иронии, ни маминого тепла. Вечная мерзлота.

Леонид

Дядя остался в моей детской памяти ярким, мимолетным праздником. Как первые кадры французского фильма после "Новостей дня". Как лайнер, входящий в порт. Его светлый костюм был сродни мечте Остапа Бендера. Дым заграничных сигарет окутывал его неким фимиамом. Таллиннские сувениры казались заграничной диковиной.

Но главное, что поражало в моем дяде - это красноречие. Говорить было для Леонида привычным состоянием. Повод, вдохновение, аудитория значения не имели. Он выделял слова как цветок аромат; как кот повсюду оставляет свою шерсть. Речь его была яркой, сочной, как арбуз. Магическому обаянию Лёниных разговоров поддавались все. Но когда я рефлексивно пыталась выжить рациональную суть, та сладким соком просачивалась сквозь пальцы.

Делом жизни Леонид считал завоевание женщин. Все остальное казалось побочной и досадной необходимостью. Дядя был патологическим бабником, реинкорнацией вечного Казановы или искандеровского Марата. Любая женщина, с которой он не переспал, воспринималась вопиющим и раздражающим недоразумением. Он всегда стремился исправить эту дисгармонию. Вряд ли можно назвать это любовью или даже похотью. Что движет человеком, который инстинктивно кладет "на место", переставленную другим вещь, и раздражается на иное расположение?.. Почему подсознательно задевает иное произнесение (возможно даже правильное) знакомого слова?.. Просто, таков был для него миропорядок.

Избирательностью, привязанностью и предпочтением дядя не был скован абсолютно. Прилагая титанические усилия и невиданное упорство при осаде, Леонид не дорожил трофеями.

Оказавшись после армии в Таллинне, он снимал комнату. Хозяева квартиры, почти не говорили по-русски и уж тем более не догадывались, чем грозит им такой квартирант. Только когда визуально стала очевидна беременность 14-летней дочери, они пополнили запас русской лексики. Дяде был предъявлен ультиматум: или в ЗАГС, или в тюрьму. Он сомневался. Причем тюрьма порой казалась ему предпочтительней. Только категоричный вердикт матери и единодушное "женись!!!" родственников подтолкнули его к браку.

Женитьба нисколько не изменила его образ жизни. 15-летняя жена нянчила сына и восторженно слушала россказни мужа, который дома бывал редко и скрупулезно следовал принципу - ни одна женщина не должна остаться посторонней. Только новоявленная теща выучила все-таки русский. И если раньше дочь эстонского буржуа не любила русских, так сказать, традиционно-исторически, то теперь она ненавидела СССР лично. Любая ее фраза содержала придаточное "когда (до, после..) пришли русские..." Говоря о чем-то стабильном, вроде эстонской погоды, она прибавляла, что не все изменилось, "даже когда пришли русские". Зять, персонифицировавший ненавистных оккупантов, охотно вступал в политические споры, величал эстонцев чухонцами и принципиально отказывался учить язык.

Леонид мог выйти вечером за газетой и вернуться через пару дней. Жена, воспитанная им, пребывала в интеллектуально-психологической коме и была приучена не видеть в таком образе жизни ничего странного. Отпуск он проводил исключительно у матери, которой, по его словам, должен был красить крышу. По крайней мере, так считала его семья. В реальности это выглядело так: день праздновался его приезд, потом он исчезал на две недели, вернувшись, намекал родственникам, что у него нет денег на обратную дорогу, за полдня красил крышу, не прекращая разговоров даже сидя наверху, и, взяв без лишней скромности деньги и еду, предложенную сестрами, стремительно исчезал до следующего года.

С Леонидом связано для меня изменение собственного статуса. Сколько себя помню, я заворожено наблюдала за этим необыкновенным человеком. Он же не замечал восторженной девочки, спрашивал машинально: "Как успехи?" и забывал о моем существовании, еще до ответа. Дети были для Леонида некой досадной, но неизбежной принадлежностью столь любимых им женщин. Чем-то вроде месячных, с которыми неизбежно приходится мириться и раздраженно пережидать. Но однажды, открыв дверь, я увидела на пороге дядю, который застыл, удивленно на меня глядя. На мои радостные приветствия Леонид серьезно сказал: "Господи, совсем невеста! Я сейчас." И исчез. Не успели мы с мамой придти в себя, как снова раздался звонок: на пороге стоял дядя уже с букетом роз. "Я виноват - не заметил, дурак, как ты выросла! Могу ли вымолить прощенье? - он протянул мне букет и, поцеловав руку, предложил, - Давай знакомиться заново: Леонид!" Мне исполнилось 15, и это были мои первые розы.

Первый общественный фурор я вызвала тоже благодаря дяде. Однажды на урок литературы в нашем 10-м классе вошел некий шкет с большим букетом, назвал мою фамилию и, бросив: "Просили вручить", стремительно убежал, положив цветы на мою парту. Эффект был ошеломляющий! Я безошибочно поняла, что так поступить мог только дядя. А родившиеся из этого легенды я не смогла до конца развеять, даже когда меня вызвала завуч для доверительного разговора о моих фантастических поклонниках и правилах приличия.