Я любил патрулировать. Мне нравилось, что здесь все было ясно, понятно, каждый знал, зачем он пришел, знал, что должен заплатить полтинник, за это ему отдавалась женщина. В отличие от прочей жизни, здесь царила правда, пусть скверная, но правда, ничем не прикрашенная...
Прошло восемь месяцев службы. В это время стали набирать музыкальную команду. Староста музыкальной команды стремился зачислять в нее как можно больше евреев, считая их более способными к музыке. Когда я пришел к нему, он даже не спросил, играю ли я на чем-нибудь, он задал только один вопрос:
— Еврей?
— Еврей.
— Хорошо!
Слуха у меня никакого не было, тем не менее я выбрал флейту. Долго мне пришлось дуть в нее, чтобы выдуть хоть что-нибудь похожее на музыкальный звук. За два года я так и не стал настоящим музыкантом, но марши играл, и этого было довольно...
Отслужив армию, я приехал в Астрахань и поступил в типографию. Там я проработал год, когда брат предложил мне вместе с ним отравиться в море: принимать у ловцов рыбу, солить и, привезя в город, сдавать на промыслы. Вскоре я освоил рыбное дело. Между прочим, для этого требовалась изрядная смелость. Как-то раз осенью, когда уже все рыбницы были на приколе, я ушел в море. Шло «сало», то есть вода была покрыта кусками тонкого льда, как случается обычно перед ледоставом. Это меня не смутило... Но мы, набрав рыбу, стали вмерзать в лед. В подобных случаях в море возникают горы льда, состоящие из больших льдин, которые волны громоздят друг на друга. Иногда рыбницы, в общем-то легкие, беззащитные суденышки, подплывали к такой горе, чтобы она в какой-то мере защитила их от «сала», которое может, врезаясь в борта, продырявить их и потопить судно. Впрочем, ледяная глыба тоже опасна — она может развалиться, перевернуться, раздавить рыбницу. Поэтому рыбаки остерегаются стоять возле. Но нам ничего не оставалось, как рискнуть... Прошло два дня, на третий мимо проходил ледокол, он захватил нашу рыбницу.
В другой раз наше суденышко попало в шторм. Огромные валы так швыряли его из стороны в сторону, захлестывали водой с носа до кормы, что казалось — вот-вот — и нам капут. Была ранняя осень — пора жестоких бурь на Каспии... У шаланд вырывало рули, переворачивало не только лодки, но и баржи. Наш капитан, бывалый, знающий моряк — умылся, переоделся. «Надо готовиться...» — сказал он. Однако нам повезло: рыбницу нашу сорвало с якоря, принесло к берегу...
Я был в море, когда началась война...
Меня призвали. Мы были вместе с еще одним астраханцем. Нас отправили в Оренбург. Там построили в две шеренги — одну против другой.
— У кого сапоги — два шага вперед!
Потом выяснилось: из тех, кто в сапогах, формируют маршевые роты, а остальных, то есть нас, — в Бугуруслан. Мы провели там три месяца — ждали, пока сибирский корпус двинется на фронт, его должны были пополнить нами.
В это время пришло письмо из дома: мой приятель (он был в сапогах) уже в плену. Нас же направили в пополнение мортирному дивизиону.
Фронт. Мне запомнилось, как в первый же вечер, когда мы оказались на передовой, дивизионный приказал взводному послать людей захватить орудие, находившееся между нами и неприятелем. Ему, видно, хотелось получить медаль... Но приказ мы выполнили.
В течение года мы больше отступали, чем наступали.
Трудней всего были переходы по 40 — 50 верст. Сараи или какие-нибудь халупы для ночлега казались пределом комфорта. Что же до бани... В первый год все, вплоть до офицеров, обовшивели. На биваке в лесу разводили костер и дневальные жгли вшей на нашей одежде. слышалось щелканье — и огонь темнел, его словно чем-то черным застилало — столько их падало в костер.
Между нами и пехотой существовала разница: мы грузили напередок шинели, прочее снаряжение, порой сами садились — пехота нам, артиллеристам, завидовала. Но частенько зарядные ящики волокли мы на своих плечах, лошадей вытаскивали из грязи. Рубили лес, чтобы выстлать топкую дорогу...