Выбрать главу
Вот уже несколько дней, как вода поднималась все выше.«Дева Мария, нас скоро затопит до крыши! –Так голосили в деревне старухи. –Так что, сыночки, возьмите свой скарб и бегите отсюда.Какое вам дело до старого бедного люда?!»Отец отказался; он молод и смел, остальных убедить он пытался,Что не ворвется в долину ревущая эта стихия.К матери он подошел и сказал ей тихонько: «Мария,Ляг отдохни и детей уложи ты с собою.Дремлет великая По, и колышатся воды в покоеВ русле, навек предназначенном милостью божьей.Спите спокойно, мы все свои силы положим,Коли стрясется беда, мы подставим могучие плечи,Чтобы наш мир оставался незыблем и вечен!»

Концовку мать забыла, думаю, она не очень помнила и начало, потому что, например, там, где говорится:

Отец отказался; он молод и смел, остальных убедить он пытался…

строчка чересчур длинная и в размер не укладывается. Но пробелы в памяти она восполняла выражением, с каким читала слова:

…мы подставим могучие плечи,Чтобы наш мир оставался незыблем и вечен!

Отец терпеть не мог это стихотворение и, когда слышал, как мы его декламируем вместе с матерью, приходил в ярость и кричал, что ни на что серьезное мы не способны – только и можем устраивать «балаган».

Почти каждый вечер к нам наведывались Терни и сокурсники моего старшего брата Джино, учившегося тогда в Политехническом институте. Мы сидели за столом, читали стихи, пели.

Студент дон Карлос де ТадридаНедавно прибыл из Мадрида! –

пела мать, а отец, читавший у себя в кабинете, то и дело появлялся в дверях, дымил трубкой и из-под сдвинутых бровей подозрительно оглядывал сидевших в столовой.

– Недоумки! Все бы вам устраивать балаган!

Единственными разговорами, в которых отец принимал участие, были научные или политические дискуссии и обсуждение событий «на факультете», например, когда кого-нибудь из профессоров переводили в Турин совершенно, по мнению отца, незаслуженно, ибо тот был «недоумком», или, наоборот, не переводили, хотя он это вполне заслужил, так как у него «очень светлая голова». В научных вопросах никто из нас не мог быть ему собеседником, но он все равно ежедневно информировал мать об обстановке «на факультете» и о том, что происходит у него в лаборатории, как ведут себя некоторые культуры тканей, которые он наблюдал в пробирках, и возмущался, если мать не проявляла должного интереса. Отец за обедом ужасно много ел, но поглощал все с такой скоростью, что, казалось, он не ест вовсе; в один миг опустошив тарелку, он и сам был уверен, что ест мало, и заразил своей уверенностью мать, всегда его умолявшую хоть немного поесть. Он же, наоборот, ругал мать за обжорство.

– Не наедайся так! У тебя будет несварение!

Или время от времени рявкал на нас:

– Не трогай ногти!

Мать с детства имела привычку отдирать заусенцы: это стоило ей ногтоеды, а позже, в пансионе, даже один раз кожа слезла с пальца.

Все мы, по мнению отца, переедали и рисковали получить несварение желудка. Если еда ему не нравилась, он говорил, что она вредна для здоровья, потому что плохо переваривается, если нравилась – говорил, что полезна и «возбуждает перистальтику».

Если блюдо было ему не по душе, он выходил из себя:

– Ну кто так готовит мясо? Вы же знаете, что я такое мясо терпеть не могу!

Но если что-то готовили по его вкусу, это отца все равно раздражало.

– Нечего готовить специально для меня! Я не желаю, чтоб готовили специально для меня! Я ем все, – заявлял он. – Я не такой привереда, как вы. Главное для меня – поесть.

– Нельзя же все время говорить о еде, это вульгарно! – выговаривал он нам, если слышал, как мы обсуждаем то или иное кушанье.

– Как же я люблю сыр! – неизменно восклицала мать, когда на столе появлялось блюдо с сыром.

– Господи, какая ты зануда! – взрывался отец. – Сколько можно повторять одно и то же?!

Отец очень любил спелые фрукты, поэтому, если нам попадалась перезрелая груша, мы тут же ее отдавали ему.

– Ага, подсовываете мне гнилые груши! Ах вы, ослы чертовы! – Он хохотал так, что стены в доме тряслись, и в два укуса поглощал грушу.

– Орехи, – говорил отец, раскалывая орех, – очень полезны. Они возбуждают перистальтику.

– А ты разве не зануда? – пеняла ему мать. – И ты всегда повторяешь одно и то же.

Отец страшно оскорблялся:

– Да как у тебя язык повернулся назвать меня занудой? Чертова ослица!

Политика вызывала в нашем доме жаркие споры, которые оканчивались бранью, бросанием салфеток, яростным хлопаньем дверей. Это были первые годы фашизма. Почему отец и братья спорили с таким жаром, я не могу себе объяснить, ведь они, как я полагаю, все были против фашизма; недавно я спросила об этом братьев, но ни один не смог ничего толком объяснить. Однако всем были памятны эти яростные споры. Мне кажется, мой брат Марио из духа противоречия защищал Муссолини, и это, конечно, выводило из себя отца: у них с Марио были вечные раздоры.

О Турати отец мой всегда отзывался как о предельно наивном человеке, а мать, не считавшая наивность пороком, вздыхала, качала головой и говорила:

– Бедный мой Филиппет!

Однажды, будучи проездом в Турине, Турати зашел к нам домой; помню, как он сидел в гостиной, большой, как медведь, с седой окладистой бородой. Я видела его дважды – тогда и позднее: перед тем как ему пришлось бежать из Италии, он неделю скрывался у нас. Но на память мне не приходит ни единого слова, которое он сказал в тот день в нашей гостиной: помню лишь гул голосов, оживленные разговоры и не более того.

Отец каждый день возвращался домой разгневанным: то ему встретилась колонна чернорубашечников, то среди своих знакомых он обнаружил на заседаниях факультета новоиспеченных фашистов.

– Шуты! Мерзавцы! Шутовство! – кипятился он, усаживаясь за стол, швыряя салфетку, с грохотом отодвигая тарелку, стакан.

У отца была привычка громко выражать свое мнение на улице, и знакомые, провожавшие его до дома, боязливо озирались по сторонам.

– Трусы! Дикари! – гремел дома отец, рассказывая о перепуганных знакомых.