Поццо-Страда – это конечная остановка седьмого трамвая. Там была небольшая площадка с киоском мороженщика и последние дома окраины. Вдали виднелись поля пшеницы и маков.
После обеда мать читала газету, лежа на диване.
– Будешь вести себя хорошо, – говорила она мне, – свожу тебя в кино. Если, конечно, фильм «подходящий» для тебя.
Но ей и самой хотелось в кино: когда мне надо было заниматься, она все равно шла туда, одна или с подругами.
На обратном пути она всегда очень спешила: отец возвращался из лаборатории в половине восьмого и сердился, если не заставал ее дома. Выходил на балкон поджидать ее. Мать прибегала, запыхавшись, со шляпкой в руке.
– Где тебя черти носят? – орал отец. – Я же беспокоюсь! Держу пари, ты и сегодня таскалась в кино! Всю жизнь проводишь в этом кино!
– Ты написала Мэри? – спрашивал он затем.
Теперь, когда Мэри переехала во Флоренцию, от нее приходили письма, а мать всегда забывала ответить ей. Она очень любила Мэри, но заставить себя писать письма не могла. Даже сыновьям не писала.
– Ты написала Джино? – кричал отец. – Опять не написала! Если сегодня не напишешь, я не знаю, что с тобой сделаю!
Я проболела всю зиму. У меня было воспаление среднего уха, перешедшее в мастоидит. Сначала отец сам меня лечил.
В его кабинете был шкафчик под названием «аптечка», где он держал лекарства и инструменты, необходимые для лечения своих детей, друзей или детей своих друзей: йод для ссадин, люголь для смазывания горла, резиновый бинт – для ногтоеды. Этим бинтом так туго стягивали больное место, что палец синел.
Однако резиновый бинт имел обыкновение куда-то пропадать, как раз когда он был нужен.
– Куда же он запропастился? – орал отец на весь дом. – Куда вы подевали резиновый бинт? Ну и неряхи! Таких нерях еще свет не видывал!
Бинт в конце концов отыскивался в ящике его письменного стола.
Если кто-нибудь спрашивал у него совета по поводу своего здоровья, отец обычно раздражался:
– Что я вам, врач, что ли?
Он охотно лечил людей, но терпеть не мог, чтобы его просили об этом.
– Этот недоумок Терни утверждает, что у него грипп, – ворчал он за столом. – С постели не встает. А сам небось здоров как бык. А я должен теперь к нему тащиться.
Вечером, вернувшись от Терни, он объявил:
– Симулянт он, больше никто! Здоров как бык, а лежит в постели в шерстяной фуфайке. Чтобы я когда надел шерстяную фуфайку!
Но несколько дней спустя он сказал:
– Боюсь я за Терни. Температура не спадает. А вдруг это плеврит? Надо, чтобы его посмотрел Строппени.
Теперь, едва входя в дом по вечерам, он громко оповещал мать о здоровье Терни: у него плеврит, я же говорил. Лидия, ты слышишь: плохо дело, у него плеврит!
Он водил к Терни своего приятеля Строппени и всех знакомых врачей по очереди.
– Не курите! – кричал он на Терни, когда тот, поправляясь, начал выходить на веранду погреться на солнышке. – Вы не должны курить! Вы всегда злоупотребляли курением, вот и подорвали свое здоровье!
Сам отец дымил как паровоз, а другим запрещал.
С больными друзьями и детьми он был очень нежен и заботлив, но стоило им выздороветь, снова начинал драть с них три шкуры.
Моя болезнь оказалась серьезной, и отец вскоре перестал меня лечить и вызвал своих доверенных врачей. В конце концов меня положили в больницу.
Чтобы больница не подействовала на мою психику, мать внушала мне, что это дом, где живет врач, а больные в палатах – все его дети, двоюродные братья и племянники. Я послушно поверила в это, хотя и понимала, что больница – никакой не дом; вот так всегда – истина и выдумка смешивались у меня в голове.
– У тебя ножки стали тоньше, чем у Лучо, – говорила мне мать. – То-то Фрэнсис будет довольна!
Фрэнсис и правда все время сравнивала ноги Лучо с моими и расстраивалась, потому что ножки у него были как палочки, на них даже не держались белые гольфы, и приходилось надевать сверху черные бархатные подвязки.
Однажды вечером я услыхала, как мать говорит с кем-то в прихожей. Скрипнула дверца бельевого шкафа. На фоне застекленных дверей мелькали тени.
Ночью я слышала, как кто-то кашляет за стеной в комнате Марио. Но это был не Марио: он приезжал только в субботу. Мне показалось, что кашель принадлежит пожилому, толстому человеку.
Утром ко мне зашла мать и сказала, что у нас остановился синьор Паоло Феррари, что он старый, усталый, больной человек, у него сильный кашель и потому не надо задавать лишних вопросов.
Синьор Паоло Феррари сидел в столовой и пил чай. Я сразу узнала Турати, который приходил как-то к нам на виа Пастренго. Но раз мне сказали, что его зовут Паоло Феррари, я послушно поверила и стала считать его Турати и Феррари в одном лице; и снова истина перемешалась у меня в голове с выдумкой.
Феррари был старый и большой, как медведь; у него была все та же седая окладистая борода. Широкий воротник рубашки перехватывал галстук, мотавшийся на шее, словно веревка. Маленькими белыми руками Феррари-Турати листал сборник стихотворений Кардуччи в красном переплете.
Он сделал одну странную вещь. Взял книгу, изданную в память о Кулишовой, и написал длинное посвящение моей матери с надписью: «Анна и Филиппо». Я совсем запуталась: у меня в голове не укладывалось, как он может быть Анной и одновременно Филиппо, если все говорят, что он – Паоло Феррари.
Мать и отец, казалось, просто счастливы, что он живет у нас. Отец не устраивал никому разносов, и все говорили вполголоса.
Едва раздавался звонок в дверь, Паоло Феррари вскакивал и бежал по коридору в дальнюю комнату. Звонил или Лучо, или молочник: в те дни к нам не заходил никто из посторонних.
По коридору Феррари старался бежать на цыпочках: огромная медвежья тень вдоль стены.
– Это не Феррари, – сказала мне Паола. – Это Турати. Ему нужно уехать из Италии. Он скрывается. Не говори никому, даже Лучо.
Я поклялась никому ничего не говорить, даже Лучо. Но когда Лучо приходил, меня так и подмывало ему рассказать.
Лучо был не любопытен. Он мне говорил, что это я «всюду сую свой нос», когда я принималась расспрашивать о его домашних делах. Все Лопесы были очень скрытные: так, мы никогда не могли установить, богаты они или бедны, сколько лет Фрэнсис и даже что они едят на обед.
– У вас в доме, – сказал мне равнодушно Лучо, – живет какой-то бородач, который удирает из гостиной, как только я прихожу.