Выбрать главу

– Не знаю, как мы будем дальше жить. Ты видела, акции на недвижимость опять понизились.

Акции эти постоянно падали, никогда не повышались.

– Будь проклята эта недвижимость! – отзывалась мать.

Она вечно жаловалась, что отец ничего не понимает в делах и, как только видит гиблые акции, сразу их покупает; часто мать советовала ему проконсультироваться у биржевого маклера, а он выходил из себя, кричал, что у него своя голова на плечах.

Что касается Терни, то эти были очень богаты. Правда, Мэри, жена Терни, была женщина очень простая, домашняя, в гости ходила редко и целыми днями вместе с нянькой Ассунтой, одетой во все белое, воспитывала двух своих детей; нянька во всем подражала Мэри, и обе они, следя за детскими играми, то и дело зачарованно шептали:

– Тсс! Тсс!

У Терни тоже вошло в привычку шикать на детей, а вообще он был очень восторженный: восхищался нашей служанкой Наталиной, хотя она вовсе не отличалась красотой, старыми платьями, которые видел на моей сестре и матери; про каждую встречную женщину он говорил:

– Какое интересное лицо, прямо как на той известной картине.

С этими словами он погружался в созерцание, вынимал изо рта леденец и обтирал его белоснежным батистовым платочком. Терни был биологом, и мой отец очень ценил его научные труды, однако частенько называл «недоумком» за его позерство.

– Этот недоумок Терни все время позирует, – говорил отец после встречи с ним. – Ну к чему эта поза? – добавлял он, немного помолчав.

Терни, приходя в гости, обычно останавливался с нами в саду потолковать о литературе; он был человек очень образованный, читал все современные романы и первым принес к нам в дом «В поисках утраченного времени». Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он изо всех сил старался походить на Свана со своим леденцом и привычкой находить в каждом встречном сходство со знаменитыми картинами. Отец громко звал его в кабинет, чтобы поговорить о клетках и тканях.

– Терни! – кричал он. – Идите сюда! Не валяйте дурака!

Когда Терни утыкал нос в пыльные, потертые шторы нашей столовой и зачарованным шепотком спрашивал, не новые ли они, отец обрывал его:

– Может, хватит шута из себя корчить?

Больше всего на свете отец уважал социализм, Англию, романы Золя, Фонд Рокфеллера, горы и проводников в Валь-д'Аоста. А мать – социализм, стихи Поля Верлена, оперную музыку, в особенности «Лоэнгрина», арии из которого она часто пела нам вечером, после ужина.

Мать родилась в Милане, но предки ее тоже были из Триеста; после замужества она набралась у отца триестинских выражений, но, когда рассказывала нам о своем детстве, невольно переходила на миланский диалект.

Часто она вспоминала, как в юности шла по Милану и увидела какого-то чопорного господина, застывшего перед витриной парикмахерской и не сводившего глаз с манекена.

– Хороша, хороша, – приговаривал он. – Только шеей слишком длинна.

Многие из ее воспоминаний сводились вот к таким некогда услышанным и не имеющим большого смысла фразам. Однажды она гуляла вместе со своим классом и учительницей. Вдруг одна из девочек отделилась от группы и принялась обнимать проходившую мимо собаку.

– Это она, она, сестричка моей собачки! – говорила она, обнимая ее.

Мама училась в пансионе. Рассказывала, что там было ужасно весело.

Она выступала, пела и танцевала на утренниках, играла обезьянку в каком-то спектакле и пела в оперетке под названием «Башмачок, увязший в снегу».

А еще она сочинила оперу – и музыку, и либретто. Начиналась она так:

Студент дон Карлос де ТадридаНедавно прибыл из Мадрида!Открылась вдруг ему картинаНа улице Берцуэллина:В окне увидел пред собойОн лик монахини младой!Позже написала она и такие стихи:Привет, невежество, привет,С тобой в желудке боли нет!Где ты – здоровьем все крепки,А учатся пусть дураки!Так будем пить и веселитьсяИ в танце радостно кружиться!Теперь же, Муза, мне открой,Что уж постигла я душой:Философ леденит нам кровь,Невежда дарит нам любовь!

Была среди ее опусов еще пародия на Метастазио:

Коль скоро мог бы род людскойТоску души излить свободно,В ландо поехал бы любой,А не тащился б пешим ходом!

В пансионе она пробыла до шестнадцати лет. По воскресеньям ходила в дом своего дяди со стороны матери – у него было прозвище Барбизон. Там на обед подавали индейку, и Барбизон затем показывал жене на остатки, приговаривая:

– А это мы с тобой завтра утречком доедим.

Жену Барбизона, тетю Челестину, прозвали Барита. Кто-то ее убедил, что во всем присутствует барит, и она с тех пор, показывая, к примеру, на хлеб на столе, важно говорила:

– Видишь этот хлеб? В нем полно барита.

Барбизон был неотесанный мужик с красным носом. Моя мать, увидев у кого-нибудь красный нос, непременно замечала:

– Нос как у Барбизона.

После обедов с индюшкой Барбизон обычно говорил маме:

– Лидия, мы с тобой кое-что петрим в химии. Чем воняет сернистая кислота? Она воняет дерьмом. Сернистая кислота воняет дерьмом!

Настоящее имя Барбизона было Перего. Кто-то из друзей сочинил про него такой стишок:

Ну право, нет приятней ничего,Чем видеть дом и погреб Перего.

Сестер Барбизона называли «блаженными»: они были жуткие ханжи.

У матери имелась еще одна тетка по имени Чечилия; ее мать вспоминала по такому поводу: как-то она поведала Чечилии, что все они недавно переволновались за отца, который сильно запоздал к ужину, они уж думали, с ним что-то случилось.

– А что было на ужин: рис или макароны? – тут же спросила тетя Чечилия.

– Рис, – ответила мать.

– Хорошо, что не макароны, ведь они бы все разлезлись.

Дедушку и бабушку по матери я не знала: оба умерли до моего рождения. Бабушка Пина была из простой семьи и вышла замуж за своего соседа – респектабельного начинающего адвоката в очках. Каждый день она слышала, как он спрашивает у привратницы:

– Есть ли почта для меня?

Он никогда не говорил «письма» – только «почта», и бабушке это казалось признаком особой респектабельности. Из-за этой «почты» она и вышла за него замуж, да еще потому, что ей очень хотелось справить к зиме черное бархатное пальтецо. Брак оказался неудачным.

В молодости бабушка Пина была изящная белокурая девица и как-то раз даже играла в любительской труппе. Когда поднимался занавес, бабушка Пина стояла на сцене перед мольбертом с кистью в руке и произносила следующие слова: