Мальчик терпеливо сносит отцовские ласки и радуется про себя, когда мать отбирает его у мужа и ставит на землю.
— Ну, будет, будет! — говорит она. — Ты же его перебултыхаешь. А сам надорвёшься…
— Я?..
Легко, как ребёнка, отец берёт мать на руки, кружится с ней, и оба они смеются.
Нурлан бежит от них, наслаждаясь свободой, но скоро ему становится одиноко, и он возвращается к родителям.
Они не замечают его возвращения и говорят не наговорятся:
— Третьего дня я видела дрофу. Такая рыжая, длинная. Как баскетболистка! Ходила-ходила и улетела от моего комбайна. Я поняла: ты приедешь!
— А я сайгаков видел, — говорит Нурлан, но так тихо, что они его не слышат.
— Я тебя видел во сне, Галенька…
— Я не помню, когда я толком спала последний раз. До уборки я каждую ночь видела тебя во сне.
— А я сайгаков видел! — возвышает голос Нурлан, но почему-то и на этот раз они не слышат его, и ему думается, что отныне родители любят только себя, а у него на свете есть один дедушка, и больше никого.
Нурлан идёт к обрыву, над которым веется берёзовый дух баньки, садится и смотрит в заречную даль, где за хлебами скрывается дедушкин сад. В мыслях Нурлан говорит старику:
«Дедушка, дедушка, какой ты хороший! Тебя не видно отсюда, но я знаю, что сейчас ты окапываешь яблоню, чтобы корням её дышалось вольно. У тебя бессонница. А у меня сонница. Я столько сплю, что просыпаю много всего на свете. Возьми от моего сна столько, сколько хочешь».
Думы Нурлана прерывают отец и мать. Они идут сюда со свёртками, и по выражениям их лиц мальчик догадывается, что в мире произошло нечто важное.
— Куда ты убежал? — выговаривает мать и подаёт сыну свёрток — полотенце, трусы и майку, завёрнутые в газету, — и объявляет с великой радостью: — С отцом в баню пойдёшь!
Мужчины — отец и сын — раздеваются в предбаннике, присматриваются друг к другу, и, привыкая к отцу, подражая ему, Нурлан по-военному аккуратно складывает одежду на лавке и идёт за старшим в парилку.
Жар — упругий, косматый! — перехватывает дыхание, толкается, и Нурлан пятится. Отец удерживает его, моет, трёт колючей мочалкой, оглаживает берёзовым веником, и мир качается в банном пару — горячий до звона в ушах и неразличимый.
Хотя почему неразличимый?
Нурлан видит красные, золотые, лазоревые камни каменки, и по ним, как человечек в башлыке, снуёт эфирный огонь. А отец уже окачивает сына из ковша прохладной водой и приговаривает:
И камни каменки кажутся мальчику многоцветными конями, а эфирный огонь в башлыке — им самим: маленьким, проворным, бесстрашным всадником!..
Отец заворачивает сына в мохнатое полотенце, выносит в предбанник, ставит на скамью, а сам убегает в косматый жар парилки, плотно затворив за собой дверь.
Мальчик с уважением прислушивается к сочным ударам веника, к кряхтенью и стонам отца.
Слушать ему надоедает, и, не вылезая из полотенца, он идёт к выходу мелкими шажками.
Мимо, облепленный берёзовыми листьями, пробегает голый, малиновый от жара отец с выпученными глазами.
С разбегу он подпрыгивает на порожке и ныряет в реку. Тотчас с дальнего плёса снимаются дикие гуси. В закатной мгле свистят их крылья, и что-то невыразимо вольное живёт в этом свисте и хлопанье крыльев, отчего у мальчика сжимается сердце.
Сверху Нурлану хорошо видно, как под водой малиново светится тело отца, как он по-лягушачьи толкается ногами, и ему, раскалённому, должно быть! благостно в этой светлой, как роса, реке.
Наконец отец выныривает, мотает головой, отряхивая с волос влагу и издаёт победный клич:
— Воля!
И опять уходит в глубину остужаться.
После бани отец, несколько не похожий на себя — багроволикий, с распустившимися усами, пьёт чай в столовой. На стане остались мама, она после мужчин тоже парилась в бане, повариха Алевтина и Нурлан.
Отец пьёт густой чай, пиалу за пиалой, голый до пояса, а мать то и дело промокает пот на его груди и спине двумя полотенцами.
— Простуда выходит, — говорит отец. — Прошлая и будущая.