— Они ризы обдирают, — сейчас же подхватила в тон ему жена, — а она, владычица, обозначилась, явилась. Нате вот вам! Вьявь чудеса!
— Кто явился? Где? — хмурясь и дожидаясь с нетерпением, когда мать нальет в чашку щей и даст ему, спросил сын.
Мать налила из вынутого из печки чугуна щей в чашку и, подавая ему на стол, сказала:
— Икона явилась чудотворная в монастыре. Чудеса происходят. Младенец слепой прозрел. Мужик от грыжи исцелился.
Иван еще больше нахмурился, промолчал и начал торопливо хлебать серые, пустые, «постные» — вода себе, капуста себе — щи.
— Нашла кому говорить! — раздался опять с печки голос Анисима Мосеича. — Да нешто они верят? Они рады и храмы-то господни под киятры отдать.
— Может, и отдадим, — не утерпев, буркнул Иван.
— Что-о-о?! — возвышая голос и точно дожидавшись этого, спросил с печки Анисим Мосеич.
Иван, зная по опыту, что будет дальше, если отвечать, промолчал и, похлебав еще немного щей, отодвинул в сторону чашку и сказал, обращаясь к матери:
— Ты бы мне, мама, молока дала. Две у нас коровы, недавно отелились, а мы воду хлебаем от своей глупости. Вот уж верно: корова на дворе, а вода на столе.
— Свининки тебе не поджарить ли, сукину сыну, для великого-то поста?! — закричал Анисим Мосеич. — Молочка захотел! Ступай в свой совдеп в проклятый, там и жри, а здесь для тебя не приготовлено. Корысти-то от тебя нисколько. Люди в дом наровят приобресть, а он из дому наровит стащить да людям отдать. Живет, — продолжал он все с большим ехидством и злобой, — бегает, как дурак какой, каждый день на службу, а спроси — что за это получает? Каки дивиденты? Что отцу в дом подает? Ничего! С отца наровит содрать. Хлеб отцовский жрет. «Апчественная служба, — передразнивая кого-то, продолжал он, переменив голос, — я на апчественной службе состою. Член земельного отдела, придсидатель». Гы! Тьфу! Всего и дела. На сапоги себе не добудет. Живет, как чорт какой, прости, господи, от людей бегает. Связался с дерьмом, сам дерьмо стал!
— Не дашь, значит, молока, мать, — делая вид, что не слушает отца, спросил Иван, — грех?
— Знамо, грех! — закричала в тон мужу мать. — Бесстыжие твои глаза, постыдился бы. По-о-о-ст! Великие дни, а он молока. Люди хлеба не едят, а он на-ка! Эх, ты, чадушко несчастное! Зачем я тебя родила-то? Тебе бы овцой родиться-то — авось бы, волк съел.
Иван промолчал, вылез из-за стола и, сев в сторонке, начал свертывать курить.
— Что ж не доел? — беря со стола чашку с оставшимися в ней щами, спросила мать. — С осени, знать, закормлен. Молока тебе нету. Недаром младенцу люди не дают в этакие дни, а не токмо что. Постыдился бы. Бросил бы ты свой карактер-то. Неужели же тебе противу людей-то не стыдно? Живешь, как оплеванный. Люди тебя бояться стали. Только и слышно об тебе: «каммунист, нехристь». Женить парня надо, в годах уж ты. Подумал бы о себе. Постыдился бы.
— Нашла у кого стыда искать, — спускаясь с печи на пол и садясь к столу, заговорил весь потный и красный, с всклоченными волосами, одетый в одну рубаху без пояса, Анисим Мосеич, — нашла у кого! Ему хоть плюй в глаза — все божья роса… Чего молчишь-то, а? — вскидывая глаза на сына, злобно спросил он.
И, видя, что сын молчит, застучал кулаком по столу и заговорил все с более нарастающей злобой: — Вот что я тебе скажу, Иван да Анисимыч: долго ли ты стремить меня будешь, а? Когда конец придет твоему безобразию? Когда шайку свою разбойничью кинешь, станешь жить, как люди живут, православные христиане? Аль охота дождаться, когда тебе добрые люди кишки выпустят да на руку намотают? Этого ждешь? Гляди, недолго ждать! Доигрались! Дошли до дела! Дальше ехать некуда! Храмы божьи грабить зачали. Да по-о-годи, — зловеще воскликнул он, — по-о-годи! Доберутся до вас до всех!.. Вот уж в Ножове священник объявил православным крестьянами «Коли придут грабить, ударю в набат — бегите все к церкви спасать святыню. Не давай на поруганье храм господний». Ты думаешь, тебя помилуют? Первого убьют. Коновод ты. Орало. Одного такого твоего приятеля ухлопали летось и тебе не миновать, и тебя прикончат.
— Полно-ка, отец, не пугай, — перебил его сын. — Ничего не будет. А убьют — помирать все одно надо. По крайности, знать буду, за что умираю. За правду. Как вы ни вопите с попами-то вашими, а золото из церквей взято будет.
— Дурак, чорт! — закричал отец. — Собачьей смертью издохнуть, аль христианскую кончину приять, — как по-твоему, что лучше, а?
— Мне все равно. Да я об этом и не думаю. А вот нащет попа, который в набат звонить велит, нащет его подумать надо. Указать ему место, не мутил бы дураков диких для своей выгоды.