______________________
- Никогда он не пойдет от меня в приют! - установившись в пол, твердо произнес Шатов.
- Усыновляете?
- Он и есть мой сын.
- Конечно, он Шатов, по закону Шатов, и нечего вам выставляться благодетелем-то рода человеческого. Не могут без фраз. Ну, ну, хорошо, только вот что, господа, кончила она наконец прибираться, - мне пора идти. Я еще поутру приду и вечером приду, если надо, а теперь так как все слишком благополучно сошло, то и надо к другим сбегать, давно ожидают. Там у вас, Шатов, старуха где-то сидит; старуха-то старухой, но не оставляйте и вы, муженек; посидите подле, авось пригодитесь; Марья-то Игнатьевна, кажется, вас не прогонит... ну, ну, ведь я смеюсь...
У ворот, куда проводил ее Шатов, она прибавила уж ему одному:
- Насмешили вы меня на всю жизнь; денег с вас не возьму; во сне рассмеюсь. Смешнее, как вы в эту ночь, ничего не видывала.
Она ушла совершенно довольная. По виду Шатова и по разговору ей казалось ясно как день, что этот человек "в отцы собирается и тряпка последней руки". Она нарочно забежала, хотя прямее и ближе было пройти к другой пациентке, чтобы сообщить об этом Виргинскому".
Читатель да простит нас за длинную цитату. Мы все рассуждали (о браке и его духе), но ведь нужен же и матерьял, к которому конкретно мы могли бы относить свои рассуждения. Мы от себя высказали, что рождение и все около рождения - религиозно; и теперь приводим иллюстрацию, что оно - воскрешает, и даже воскрешает из такой пустынности отрицания, как наш нигилизм. Нигилисты - все юноши, т. е. еще не рождавшие; нигилизм - весь вне семьи и без семьи. И где начинается семья, кончается нигилизм. Территория - найдена; ex-территориальности, вне-мирности - нет. Никто не замечает, что в сущности сухой и холодный европейский либерализм, как и европейский гностицизм ("наука"), суть явления холостого быта, холостой религии, и есть второй конец той линии, но именно той же самой, первый конец которой есть знойно-дышащий аскетизм. Возьмите папство без Бога (откровенное) - и вы получите картину "умной" и "политической" Европы.
"Marie, она велела тебе погодить спать некоторое время, хотя это, я вижу, ужасно трудно, - робко начал Шатов. - Я тут у окна посижу и постерегу тебя, а?
И он уселся у окна сзади дивана, так что ей. никак нельзя было его видеть. Но не прошло и минуты, она подозвала его и брезгливо попросила поправить подушку. Он стал оправлять. Она сердито смотрела в стену.
- Не так, ох, не так... Что за руки. Шатов поправил еще раз.
- Нагнитесь ко мне, - вдруг тихо проговорила она, как можно стараясь не глядеть на него.
Он вздрогнул, но нагнулся.
- Еще... не так... ближе, - и вдруг левая рука ее стремительно обхватила его за шею, и на лбу своем он почувствовал крепкий, влажный ее поцелуй.
- Marie!
Губы ее дрожали, она крепилась, но вдруг приподнялась и, засверкав глазами, проговорила:
- Николай Ставрогин подлец! (NB: имя человека, от которого она родила). И бессильно, как подрезанная, упала лицом в подушку, истерически зарыдав и крепко сжимая в своей руке руку Шатова.
С этой минуты она уже не отпускала его более от себя, она потребовала, чтобы он сел у ее изголовья. Говорить она могла мало, но все смотрела на него и улыбалась ему как блаженная. Она вдруг точно обратилась в какую-то дурочку. Все как будто переродилось. Шатов то плакал, как маленький мальчик, то говорил Бог знает что, дико, чадно, вдохновенно; целовал у ней руки; она слушала с упоением, может быть и не понимая, но ласково перебирала ослабевшею рукой его волосы, приглаживала их, любовалась ими. Он говорил ей о Кириллове, о том, как теперь они начнут жить "вновь и навсегда", о существовании Бога, о том, что все хороши (NB: идея, мелькающая у Кириллова)... В восторге опять вынули ребеночка посмотреть.
- Marie! - вскричал он, держа на руках ребенка, - кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной"... ("Бесы", изд. 82 г., стр. 528-531).
III
Мы кончили прекрасный отрывок из "Бесов" Достоевского восклицанием вчерашнего нигилиста и сегодня уже верующего: "кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной! ". И привели всю сцену, все его слова и чувства, закончившиеся этим восклицанием. До чего все это всемирно, и как мало исключителен случай, рисуемый Д-ким, это я припоминаю из инстинктивного движения в своей жизни: в 93-м году, постоянный до тех пор провинциал, я переехал в Петербург. Ранняя весна. Николаевский вокзал. Мы, русские, все мечтатели, и вот я ехал в Петербург с мучительною мечтой, что тут - чиновники и нигилисты, с которыми "я буду бороться", и мне хотелось чем-нибудь сейчас же выразить свое неуважение к ним; прямо - неуважение к столице Российской Империи. Мечтая, мы бываем как мальчики; и вот я взял пятимесячную дочку на руки и понес, а затем и стал носить по зале I класса, перед носом "кушающей" публики; и твердо помню свой внутренний и радостный и негодующий голос: "Я вас научу"... чему, я и не формулировал: но борьба с нигилизмом мне представлялась через ребенка и на почве отцовства. Читатель посмеется анекдоту, но он верен, а для меня он - доказательство.