«Завел Зуда!» — поморщился Ерема Силыч и, крякнув, перебил:
— Примет, оно слов нету, уйма. Всякие приметы кажут угодники: и дурные и добрые.
— Вот то-то и я сказываю! — с жаром подхватил Зуда: он словно забыл о цели своего прихода.
— Много примет, — давая понять, что в сторону не своротишь, упорно продолжал Ерема Силыч, — но за приметами ли к Авдею Степанычу пожаловали? А?
— Да-а… — спохватившись, потешно осекся Зуда. — У Дементея Иваныча женишок объявился.
— Ишь ты! — улыбнулся Авдей и снова разгладил бороду: сам Дементей шлет к нему сватов!
— Жених, я тебе скажу, — будто не замечая довольной улыбки Авдея, заговорил снова Ерема Силыч, — всеми статьями жених первеющий. Красавец, тихий, здоровущий, не пьяница какой…
— Пьяница? Капли в рот не возьмет! — Зуда даже привскочил с кровати.
— Я и говорю — ни-ни… А хозяйство ихнее — одних коней десятком не сочтешь. И кони-то! Не нашим чета, — лучших коней пригнал Андрей Иваныч во двор. Ажно завидки берут! Справные люди, что говорить…
Перебивая друг друга, сваты принялись расхваливать крепкое Дементеево хозяйство, его веселый открытый характер, общительность ласковой Устиньи Семеновны, учтивость Дементеевых ребят.
Наслушавшись вдоволь, Авдей наклонил голову, подозвал пальцем из-за печки жену, и оба растроганно запели:
— Дело, дело, сватушки! Но… Секлетиньюшка наша годами еще не вышла… нынче выдавать не собирались.
— Одежи у ней мало, — как бы оправдываясь, добавила Пистимея, Авдеева хозяйка.
— Какого свата потеряешь! — дрыгая правым глазом, крикнул Зуда. — Какого свата! В уме ль ты, Авдей Степаныч?! Как доброму говорю, — загудел Ерема Силыч… Поломавшись, хозяин прикинулся сдавшимся на упорные просьбы:
— Быть по-вашему, сваты дорогие! Воля божья, видать! А сколь за косу покладете? — пропела Пистимея.
— Две красненьких! — отрубил Ерема Силыч.
— Подымайте выше, сваты дорогие: полсотни — меньше не согласны, — степенно возразил Авдей.
— Ну, уж и полсотни, — встрял Зуда. — Куда эстолько! Трех красных хватит. А девка в дом что с собой принесет?
— Сундучок полнехонек, — накрывая на стол, самодовольно ответила Пистимея.
— Полнехонек? Да что в ем? — не унимался Зуда…
За столом, швыркая густой чай, сваты продолжали торг. Они по-прежнему не соглашались дать за косу больше трех красненьких, о приданом же выведали немало подробностей… с тем и отъехали.
На другой день Авдей сошелся со сватами на сорока рублях.
Пистимея огласила длинный перечень приданого:
— Постеля: потник, три подушки; одежа: курма, халат, шуба, семь сарафанов, чтоб в праздник было куда в чем выйти, десять станушек, девять пар чулок, пятнадцать пар варег самой да и мужику для извечного износу; посуда: чугунка, пять чашек с блюдцами…
Дальше шла разная мелочь вплоть до шелковых разноцветных лент, дутиков-бус и даже иголок.
— А самопрялку забыла? — озабоченно спросил Зуда.
— Как же! Забуду! Без самопрялки девки не выдать — счастье меж пальцев уйдет.
— То-то!
— Теперь ты говори, батька, — уступила Пистимея слово мужу.
— Мой сказ какой… Барануху даю…
После долгого словопрения о дарах, — что жених невесте, что невеста жениху преподнесет, — сваты условились о дне свадьбы. Максим дарил своей нареченной кашемировую шаль, она ему — рубаху и тканый пояс.
Невеста показалась сватам — высокая, статная, синеглазая, с жарким румянцем на щеках.
— Хороша девка, даром что молода, — похвалил Ерема Силыч.
Сваты удалились…
Для Секлетиньи настала предсвадебная страда. В избе Авдея не стало проходу от подружек невестиных: шьют, вяжут, сундуки перебирают, перекладывают. А когда все было пошито-пересмотрено, уложено, — созвала Секлетинья подруг-помощниц на вечерку.
На нее явился и приглашенный Максим, да не один, а с товарищами. Парни понатащили гостинцев — медовых пряников, карамельных конфет-закусок, обносили гостинцами девок, певуний голосистых… в пляс по избе ударили. Только Максим застенчиво жался к стене, по обыкновению своему больше молчал…
Наконец настал день свадьбы.
У Авдея Степаныча загодя собрались невестины подружки, усадили Секлетинью посередь избы, облачили в лучший сарафан, в волосы темно-русые вплели ленты алые, огонь монистов и дутиков на ее груди зажгли… Потом они завели песню, а невеста заголосила, — не понять слов, но жалоба великая. И не жалоба, а расставанье с долей девичьей…
Рассевшись в кружок, подружки затянули вместе с невестой свадебную причеть…
Вечером к воротам подкатил целый санный поезд. Жених, Максимов крестный Зуда, свахи и дружки ввалились в избу. Еще в сенях услышали они звонкий голос Секлетиньи:
Вы постойте, да вы ли послухайте да маленечко:
Не слыхать ли где конока топота да великого…
Не слыхать ли где да молодецкого славна посвиста,
Не едет ли славный добрый молодец, да мой ряженый…
— Выкуп, выкуп! — закричали девки-певуньи, размахивая перед вошедшими невестиной красой — лентой, убранной букетами из шелковых сверкающих лоскутьев.
— Есть и выкуп! — перехватывая красу, крикнул Зуда. — Дружки, разливайте девкам по маленькой!
Отдавая красу, девки тихо запричитали:
Сколько да красотой да любовалася
При родимой ли своей матушке!
— Вот она, краса! — размахивая яркой лентой, орал Зуда. Девичьи голоса печально соглашались:
Отлетела девья краса
За горы, горы высокие…
Девкам подали по чарке вина, а в придачу Зуда положил на стол пять целковых звонким серебром.
Приехавших усадили за стол. Максима тиснули рядом с Секлетиньей в передний угол под божницу.
Все ели, пили, кричали, а жених и невеста, оба смущенные, красные, прятали от людей глаза, не смели ни на кого взглянуть, ничего не брали в рот, — до венчания, по обычаю, грех скоромиться.
Когда стемнело, Авдей и Пистимея благословили жениха и невесту иконой и караваем, отправили в церковь, где их ждал Ипат Ипатыч…
После венчания бурным потоком хлынуло веселье в избу Дементея Иваныча. Весь Кандабай сбежался поглядеть, как пируют Дементеевы на свадьбе своего большака…
Сменила Секлетинья девический платочек-косынку на праздничную кичку-лодочку из желтого, с цветами, платка, — навсегда уж, до смерти, обрядила голову в бабий наряд.
Семь дней и семь ночей кипела и бурлила гулянка, ночной морозный воздух раздирали раскатистые песни, крики перепившихся мужиков и баб…
Красивой, статной, прямой, как аккуратная молодая сосенка, вошла Секлетинья в новый для нее дом. Вошла молчаливо-застенчивой и работящей, как ее муж-хозяин, — словно добрая судьба позаботилась свести их друг с другом.
Без надсадных забот, без глупого шального веселья поползла по кочкам дней их молодая тихая жизнь…
Через два года Максима забрили в солдаты.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Сползая под гору серокрышими домишками в три кривых улицы, в теснине крутых сопок приютился Петровский завод. Оползень улиц обрывается на берегу овального, в версту длиною, заводского пруда. У его плотины стремительно ревет поток, ниспадающий в огороженный частоколом широченный двор, где в небо вытянулась высокая, — издали кажется, вровень с сопками, — кирпичная труба. Она высится над поселком, как маяк в пустыне мохнатых бесконечных лесов и всегда лениво дымит грязным дымом. Угольная пыль, оседающая на верхних ярусах кирпича, вычернила в вышине за многие десятилетия несмываемое копотное ожерелье. По ночам над трубою вспыхивают искры, — и пропадают в черной выси, а рядом, пониже, над головою домны пляшет косматое пламя.