Недолго думая старик дня через три позвал к себе верных людей, и тут Куприян Кривой повторил: да, они повернули круто, не могли не повернуть, — жить всякой твари охота, и надо ждать случая, а не лезть на рожон.
— Брюхо пропорешь! — заметил Мартьян Алексеевич.
— Лучше пропороть, чем под Епишкину дудку плясать! — окрысился Цыган.
Тут все старики на него закричали, и он сдался, осел, махнул рукой, — будь по-вашему, плетью обуха, видно, не перешибешь.
— Дело ваше! А я буду своего случая дожидаться, — обводя всех налитыми глазами, загадочно проговорил Цыган.
— Только не мешай нам… чтоб через тебя не попасться, — предупредил Кривой.
— И вы мне не мешайте… Я-то не попадусь! — самоуверенно сказал Цыган.
А во время вёшной, когда закоульские артельщики не на шутку вступили в соревнование с красными партизанами и дела артели быстро пошли на поправку, — не вытерпел Цыган, прибежал к бригадиру Куприяну Кривому, стуча палкой, заговорил:
— Вот те разум и сердце! Теперь разбери: кто взаправду старается, а кто по-твоему. Годик так поработают, и у тебя сердце по-другому повернется.
— У меня? — обиделся Куприян.
— Не у меня же, я не колхозник… Вашего вон брата зажиточностью поманили, вы и поверили…
— Ну… которые сомневаются, которые за обман считают, а чтоб верить — таких дураков нету.
— Глаз у тебя, Куприян, нету, слепой ты: все верят советской власти. Вот что я тебе скажу! Да!.. Ждать по-вашему не приходится, — некогда ждать уже.
— Подождем, — уныло сказал Куприян и стал одеваться. — Прошу прощения, Клим Евстратьич, мне пора… дела есть.
— С этими делами ты так закрутишься, что тебя скоро от Корнейки и Карпухи Зуя не отличишь.
— Петля! — шумно вздохнул Куприян. — Буравишь ты мне середку. И-эх! — Он почти бегом выскочил из избы.
Цыган еле успел схватить с лавки свою неизменную палку.
7
Сев подходил к концу. На Тугнуе, по увалам, там и здесь, показались на черных квадратах полей первые, будто робкие, всходы. Горячее солнце с безоблачной синей высоты щедро проливало на пышную землю благодатное свое тепло, и в полдень у дальних степных поскотин струился уже по-летнему согретый воздух. Солнечная тишина стояла над деревней, но в иные дни прилетали с неведомых тугнуйских далей стремительные ветры, сушили землю, затевали возню в перелесках и придорожных кустах, поднимали в небо столбы пыли — на тракту, на проселках, в улицах, несли вдаль бурые пыльные тучи.
В один из таких ветреных дней председатель Епиха, умаявшись в разъездах по полям, возвращался к вечеру в деревню. Он чувствовал себя разбитым и хотел сразу же ехать домой — отдыхать, но, вспомнив, что в правлении его ждут Мартьян Яковлевич и Егор Терентьевич, завернул в Краснояр.
С ног до головы пропыленный, черный, Епиха переступил порог конторы. Кроме Егора и Мартьяна, он увидел еще троих, обступивших стол счетовода.
— Эк тебя разделало! — по-обычному весело встретил председателя Мартьян Яковлевич.
— Погодка! — опускаясь на табурет, сумрачно сказал Епиха.
Устало смежая веки, словно в чаду, слушал он Мартьяна, лениво потягивал цигарку, да вдруг как закашляется — безудержно, неостановимо. К нему участливо придвинулись все, кто был в конторе, а он, красный от натуги, внезапно вспотевший, никак не мог унять кашель. Потом горлом пошла кровь… черными пятнами падала на пол.
— Что это, брат… — округлил глаза Мартьян Яковлевич.
— Отбегался, видно! — отплевываясь, глухо сказал Епиха. — Правильно говорил Полынкин: в Крым надо было… А теперь, может, поздно?.. — и, обернувшись к Егору Терентьевичу, добавил — Доведется твоему Грише теперь одному… председателем… Фельдшера!
Егор Терентьевич промолчал. Счетовод подал Епихе ковш студеной воды.
Мартьян Яковлевич кинулся за фельдшером.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Давным-давно почернел размашистый семейский крест над могилой оборского деда. Давно заросла к той могиле узенькая тропка: сколько уж лет никто не навещает старика. Лишь по-прежнему мягким гудом шумят на склоне сопки беспокойные сосны да ниже — далеко-далеко внизу — шебаршит по камням говорливый черноводный Обор. И по-прежнему издали по тракту приметен этот прямой крест, и говорят новые почтари и проезжие люди:
— Эк, высоконько забрался кто-то на сопку! Кто бы мог это быть?..
Да и кому навещать-то Ивана Финогеныча? Старые друзья его — Харитон Тряси-рука и Алдоха — давненько сложили свои головы. Вдова Соломонида Егоровна с отпрысками своими перекочевала в деревню, вступила в партизанскую артель и приставлена доглядывать свиней на тугнуйской ферме. Не сорванцу же Ермишке, за которым так и осталось прозвище Царь, почитать память своего старого отца, — Ермишка бросил мать, спутался с какой-то вдовой, сел на ее шею, отбился совсем от хозяйства, занялся воровскими темными делами. Другой сын, Антошка, вошел с матерью в колхоз, стал учетчиком, — чуть не к двадцати годам парень одолел-таки грамоту…
Хоть и не забыла отца своего Ахимья Ивановна, но нет ей теперь пути на Обор: хлопотная жизнь у нее с Анохой Кондратьичем, — двух трактористов, сына и сноху, кормить, собирать, обмывать, — да и старые они уже, нелегко подняться им с места, от своего двора…
Новая жизнь неприметно докатилась и до глухого когда-то оборского полустанка. Поселились на Оборе малетинцы и олентуйцы, обстроились, да и сошлись в небольшую артель из одиннадцати дворов.
В оборском поселке из старых жителей остался лишь один Федот Дементеич, внук Финогеныча. Кажется, один он из всех оборцев не захотел войти в колхоз. У Федота нашлась к этому своя отговорка: ну куда он годен на костылях, какой из него, безногого, работник? И Федот по-прежнему ямщичил, возил почту, а единоличное хозяйство его вела жена Елена. Она чуть не каждый год рожала, и в ветхой их избенке становилось год от года теснее, шумнее, и будто вслед за теснотою шла к Федоту нужда. Попервости он как-то не замечал оскудения, но чем дальше, тем туже приходилось ему. Велики ли доходы ямщика, и хватит ли их, когда в избе столько ртов! Много ли дает крохотный посев, много ли запасешь на зиму сена, бульбы, капусты, ежели сам без ноги!
Чтоб быть сытым, одеть ребятишек, уплатить налоги, Федот запрягал лучшего коня и ехал в свободную от ямщины неделю в Завод на заработки, — мужику с конем всегда найдется дело. Однако он не любил работать, вольготная жизнь у покойного батьки приучила его к лени. Он был ленив, беззаботен, не прочь был выпить. В горькие минуты Федот здорово выпивал, и во хмелю был буен, бил порою Елену костылем, вспоминал злодеев своих Спирьку и Лукашку, кричал:
— Спирька-то свое получил! Достукался! Пошто же на Лукашку мору никакого нету?.. Вот поеду на деревню, убью его!..
От лености, от сидячей жизни Федот располнел, но гладкое и круглое теперь лицо его хранило еще следы былой красоты…
Кроме инвалидности, было у Федота и другое немаловажное препятствие к вступлению в артель. Пусть Елена завидует соседкам-колхозницам, не знающим проклятой нищеты, — братец Василий решительно против артели.
Наезжая в Никольское, Федот не раз слышал от него:
— Батька наш не пошел бы в колхоз и, будь жив, нас отговаривал бы… Не станем срамить себя… Поглядим еще, что из этих колхозов получится.
Иногда Федот заикался о желании Елены стать колхозницей, но Василий угрожающе предупреждал:
— Не бесчести нашу фамилию, выбрось это из головы… Ни крошки тогда не выпросишь у меня, так и знай! Лучше тогда и не езди… не брат ты мне!
Хоть и обобрал его старший брат при разделе батькина добра, оставил ни при чем, да и сейчас помощи от него Федот почти не видит, — все же страшно ему рвать окончательно с Василием. Покос у них на Оборе общий, — когда сена лишнего урвешь, когда пуд муки у Васьки выпросишь…