Никишка неделями не появлялся в деревне: у трактористов сейчас самая горячая пора — зяблевая пахота. Время от времени из дому приходила с харчами Грунька. Она приносила в холщовом засаленном мешке туес сметаны, туес масла, кусок сала, два-три каравая ржаного хлеба, калачи, перья зеленого лука… Любовно собирала харч на пашню Ахимья Ивановна, всего клала вдоволь.
— Богатая пища, — развязывая мешок, улыбался Никишка, он вытаскивал стегнышко вяленого мяса. — Добро! Станем счас суп варить… А табаку в кооперации взяла?
Грунька молча протягивала ему пачку махорки.
— Только вceгo?
Тогда Грунька расстегивала на груди кофту, и в подол к ней падали одна за другою тугие желтые пачки.
— Пошто же всё? — деланно обижалась она. — У, табакур греховодный!
— То-то, я смотрю, у тебя в этих местах подсыпало будто… Оба смеялись молодо и счастливо.
— Ну, как там Петрунька, орет? — спрашивал Никишка.
— Горластый… орет, что ему, — отвечала она. — Батьку кличет…
— Ничего, подождет…
В эти минуты Никишка был особенно доволен женою: сына ему растит и… как заговорщически хранит она его тайну от домашних, как умеет прятать запретное махорочное зелье в казенке под самым батькиным носом.
Никишка всячески старался оттянуть неизбежную неприятную минуту: ведь он же должен в конце концов тайное сделать явным, он же взрослый, женатый человек, передовой тракторист. Что из того, что ему немного еще лет, — все равно, он на своих ногах, управляет изумительной машиной, на лучшем счету в МТС. А кто больше всех трудодней в дом приносит? Он, Никишка! Он — главный кормилец семьи.
«Попробовал бы батька к трактору сунуться, — думал порою Никишка, — что бы с того получилось? Друг дружку перепужались бы… А туда же насчет табака… учить!»
В дни пополнения запасов Никишка работал особенно усердно и споро. Что ему, кисет туго набит, когда захочется — закуривай, еды вдоволь: режь сало, мясо в котелке плавает… А тут еще тугнуйское солнце, не жгучее, а только ласковое, будто обнимающее теплыми и светлыми руками и эту необъятную степь, и его, тракториста, весь этот дивный мир. Рядом любимая Грунька, курносенькая, с живыми, небесного цвета глазами…
Однако не часто прибегала к нему Грунька и не всегда улыбалось солнце. Случалось, из-за сопок вырывался холодный ветер, скучные тучи задергивали небо, яркие краски степи разом тускнели. Тугнуй серел, хмурился, будто совестно становилось ему в одиночку, когда в серой хмаре спряталось солнце, сиять красотою своих трав… Начиналось ненастье. За сеткой сплошного нудного дождя пропадали сопки, дальние заимки… Накинув на голову распоротый мешок, Андрюха прибегал от замолкшего трактора.
— Земля плывет… грязь… — оправдывался он.
— Буксует? — спрашивал Никишка.
— По увалу, в гору буксует. Никак не мог привести.
— Ну, переждем.
И Никишка шлепал по взмокшей пахоте к трактору, вел его к вагончику, укрывал от дождя кулями.
В этом был особенный форс: ничего не говорить и подвести машину к вагону, на бугорок, утереть сменщику нос. Вот, дескать, как настоящие трактористы работают! Андрюха конфузился, бормотал что-то…
Потом Андрюха предлагал свои услуги: он сбегает и деревню, принесет поллитровку, а может, и целый литр. Денег, конечно, нет, — «и когда в мэтезсе выдадут за экономию горючего, постоянно эти задержки!» — но ничего, он достанет у товарищей.
Никишка милостиво соглашался. Делать все равно нечего, домой не хочется, да и трактор не бросишь, надоест же в вагоне валяться целые сутки. Сейчас он не прочь выпить. Выпьешь, веселее станет, — будто и нет ненастья, этих тягучих часов.
Вонзив блестящие стальные шпоры в рыхлый, напоенный влагой суглинок, трактор стоит подле вагона, неподвижный, закутанный, мокрый. Тревожиться не о чем. Никишка по опыту знает — непогода надолго.
— Сыпь! — напутствовал он сменщика. — Да поживей возвращайся!
Никишка заваливался на скрипучие нары, натягивал поверх себя тулуп, но в вагончике и без того тепло от железной печки, — вон как порозовел ее тонкий бок.
Никишка глядит из-под тулупа на красное яблоко зардевшейся печки, прислушивается, как потрескивают дрова и чуть гудит в трубе. Ему жарко, слипаются глаза, тянет ко сну. По крыше вагончика барабанит назойливый дождь… Он повертывается лицом к стенке и начинает мечтать… задумчиво чертит надломленным ногтем по слоистому дереву стены, и воображение развертывает перед ним картины охоты на Кожуртском озере: эх, хорошо бы сейчас погоняться за утками с дробовиком! Вот он перешел бы эту речку и притаился в кустах на той стороне озера, — палец обводит темное пятно сучка и замирает на верхней его обочине… На Кожурте всегда много уток. И время прошло бы незаметно, и вкусная дичина попала бы в чугунок… Но ружье осталось дома, висит в горнице над кроватью, на рогах гурана.
«Следующий раз непременно взять надо», — решает Никишка. Он даже удивлен: почему до сих пор не догадался сделать этого? Не оттого ли, что трактор заполонил его душу? Он будто оправдывается перед кем-то: «Время горячее, заработки завлекали, о дробовике ли думать?» Но заработки — заработками, а первенство — это особая статья. Разве он согласится отдать кому бы то ни было свое третье место в МТС!
Палец вновь медленно ползет по кружку сучка, но теперь это уже не озеро, а большая поляна, и на ней длинным рядом стоят мастерские и гаражи родной МТС.
Наплывом идут одна за другой картины прошлого. Давно ли, кажется, был он на тракторных курсах. Мучился… мучился-то как, а теперь трактор для него не загадка, а душа открытая. Сколько уж раз бывал он на зимнем ремонте. Он издали, по стуку мотора, умеет определять, правильно ли работает машина, нет ли каких неисправностей.
— Как свои пять… — шепчет Никишка. — Будто свое сердце слушаю. Будто бы уж и скучно становится, до того все известно…
Но вот в вагон неслышными шагами вошла Грунька. Платье ее исходит паром, за плечами мешок. Она тихо склонилась над мужем.
— Ты что там ворожишь? — ласково спросила она. Никишка круто повернулся к ней, крепко обнял, на лице его широкая лучезарная улыбка, а глаза совсем утонули в узких щелках. Неожиданно для Груньки, а может, и для самого себя, он произнес:
— Давай уедем в город, Груня! Я теперь к любой машине могу… Воронко-то вроде прискучил, вдоль и поперек его знаю.
На розовом лице Груньки крайнее удивление:
— Вот те!.. Мы же комсомольцы… Как же можно это!.. И… постоянно говоришь, что стариков оставить жалко, деревню… Где на охоту в городе пойдешь?
Улыбка сошла с Никишкина рябого лица:
— Старики… это действительно. А утки везде летают. Будто городские не охотятся!.. Не век же в земле копаться… Скучно так-то… Жизни с тобой настоящей не увидим… Мне бы грамоте получше поучиться, — свет бы с тобою увидали.
Грунька задумчиво молчала, передними зубами прихватила нижнюю пухлую губу.
— Я бы тебе ручные часы купил… и себе, — мечтательно вздохнул Никишка.
— А меня бы здесь оставил… с часами? На что они тут, разве что в сундук положить. Баба с часами, — засмеют по деревне.
— Верное слово: у нас засмеют. Семейщина! В православных деревнях дикие уже переводятся, — Никишка произносит это с оттенком горечи, словно стыдно ему за отсталость своей деревни. — Но ничего, — вспыхивает он вдруг, — переломают и наших! На то есть советская власть, большевики, мы, комсомольцы… Народятся новые люди!
— Так зачем же сниматься из родного гнезда? — возразила Грунька. — Вот и ломай старину вместе с Изотом, Домничем, с Епихой…
— Изот! — грустно отозвался Никишка. — Думал, на него обопрусь, а он отдельно, у него свои дела, поговорить как следует нам недосуг… Ломай… — он нетерпеливо встряхнул головою. — Тихо мы еще ломаем их, нам самим ученья набраться надо. А здесь разве наберешься?.. Не всем же… одни пусть остаются, другим другая доля нужна. Эх! Выучусь — сюда же, домой, вернусь, никуда больше.
Грунька не то укоризненно, не то сочувственно покачала головой…
Андрюха возвратился только к вечеру. По сияющему лицу и оттопыренному карману его брезентового плаща нетрудно догадаться — сменщик не зря потерял столько часов в деревне.