Выбрать главу

И вот рыжеватый, с белобрысыми бровями, великан Леферша очутился в чужом краю, у дяди. За лето он пристрастился к реке, любимейшей его забавой стало — на утлой лодчонке под японским скошенным парусом нырять с волны на волну до заездка под злое шипенье взбаламученной воды. Никакого страха, ни тени боязни — ухарь, будто здесь, на воде, и родился!

Бывало, наблюдает Дементей Иваныч с берега за Лефершиной красной лодкой, то высоко подбрасываемой вверх, то оседающей разом в пучину набегающих беляков… шепчет с замиранием сердца:

— Шторм-то! Эк его погнало, делать нечего… Опрокинет еще!..

Нагулялся, натешился Леферша за лето вдосталь… Осенью он не поехал с батькой домой, в серую свою деревню, остался зимовать у дяди в городе. Засадил его Андрей Иваныч за букварь, за тетрадки, учителя нанял. Накинулся парень на книжную науку, — так молодой, застоявшийся на привязи, горячий конь вихрем бросается в степь и скачет-скачет…

Не вернулся Леферий домой с отцом и следующей осенью, а потом и вовсе перестал заикаться об этом… За первый же год он одолел по книгам два класса городского училища и сразу поступил в третий, да и то едва приняли — перерос, из годов вышел. Был Леферий рослее и коренастее всех одноклассников, всех упорнее, настойчивее в занятиях. На уроках он слушал учителей с полуоткрытым ртом — материнская повадка. Ребята смеялись над ним, а он добродушно пропускал те смешки мимо ушей.

В дядиной не шибко-то богобоязненной семье не крестили лбов ни утром, ни в обед, ни да ночь. И Леферий скоро отвык от исконной привычки праотцев. Школа, с ее обязательной утренней молитвой, да церковь, куда учеников водили попарно по воскресеньям, были единственными местами, где еще можно помолиться вволю, покланяться. Не рассуждая, Леферий молился, кланялся, усердно махал двуперстием, и в школе и в церкви.

— Пальцы согни, не так держишь, деревня! — трунили товарищи.

Вскоре Леферий убедился, что утренняя молитва— одна проформа, что у школьников нет ни чинности, ни набожности, а только нетерпение — скорее бы кончилось… месяц за месяцем ломался в его душе страх божий…

С годами Леферий стал совсем городским человеком. Науки открыли ему иной, широкий мир. И на родину его уже не тянуло, как в первые зимы…

Поглянулось Ахимье Ивановне, Дементеевой сестре, легкое Лефершино житье, — на деревне многие парни ему завидовали, — взяла да и отправила к брату на Амур дочерей, сперва одну из старших, потом другую: благо девок у нее не занимать стать.

— Не жалко этого добра! — в шутку говорила соседкам Ахимья Ивановна.

Замуж отдавать девок рано ей не хотелось, в хозяйстве и без них есть кому управиться, — Аноха Кондратьич еще сам всюду доспеет, не старик какой, — так уж лучше, чем балясы на деревне точить, пусть-ка поживут у дяди, у тетки, к порядку образованному привыкнут, чему-нибудь научатся малость. Пусть им за работу— в няньках или как — дает дядя каждой по бочке рыбы к зиме. Отпускать девок на Амур греха она не боялась: жил в бабе батькин непокорный дух…

Не обманулась Ахимья Ивановна: обе девки подолгу прожили у дяди Андрея, кухарили, нянчились с братанами малыми, ежегодно слали домой рыбу кету и другие амурские гостинцы. Но не пошли девки — ни старшая Авдотья, ни поменьше, Улита— по дороге Лефершиной: к ученью не лежали девичьи их сердца, как ни настаивал на этом дядя. Улита еще с грехом пополам обучилась каракульки рисовать, фамилию подписывать, Авдотья же и вовсе за карандаш не бралась.

Так и вернулись обе со временем под родительский кров неграмотные, но зато с потешными городскими повадками. С неохотой поскидали они юбки и кофты, чулочки поснимали, чтоб парни и девки смехом не изводили, сызнова в долгие сарафаны обрядились, на шею, как все, мониста из желтого, леденцового камня повесили. Забавно и стыдно казалось им на первых порах высоко подтыкать спереди сарафаны, — лытки голые, а хвост по земле метет, — ну да к своему как опять не привыкнешь…

6

С легкой руки Дементея и Ахимьи и прочие никольцы зачастили на Амур: соберутся, бывало, хозяев пятнадцать — двадцать, а то и тридцать, да прямо к Андрею Иванычу. Никто из них не сомневался, потому как через брата он на деревню весть подал: хочу, дескать, чтоб у меня в артели свои работали, награду сулил — по бочке рыбы каждому сверх заработка — и не было случая, чтоб слова своего не сдержал.

Обласканные и уваженные рыбкой от сердечного земляка Андрея Иваныча, все были бесконечно им довольны и по весне ехали вновь… Андрей Иваныч так понимал свой интерес: ловчей, усердней семейских в работе не сыщешь…

И стал Амур для никольцев второй Олёкмой. Кто победнее, ехали гуртом, в складчину или на Андрееву ссуду, а самостоятельные — в одиночку снаряжались. Эти, слов нет, не за работой гнались, не за жалованьем, а за длинным рублем: везли домой почти задарма купленную кету десятками пузатых бочек, восхваляли простоту и обходительность амурского земляка-рыбалошника. Главным пайщиком и создателем артели был Андрей Иваныч, и потачка никольцам на рыбалке была во всем. Все хвалили его, ни один у себя в деревне не пожаловался.

Кто-кто не перебывал у Андрея Иваныча, за это время, кто-кто не поживился от доброй души его! Неподвижный Панфил Созонтыч — и тот прикрыл однажды свою лавочку и увязался с Дементеем на Амур, прихватив с собою в красном платочке две тысячи целковых.

На рыбалке Панфил Созонтыч всему дивовался, ел за пятерых, сохранял за столом Андреевым степенную важность, поглаживал сивые мягкие усы, по обычаю своему, с вывертом, крест-накрест и, насытившись икоркой, громогласно рыгал.

Осенью, как и все, Панфил Созонтыч отбыл домой не обиженный ни в чем, хотя и не шибко-то пособлял артельщикам, — больше присматривался, чем работал. Он радовался про себя, — летом харчился задаром, копейки одной не погубил зря, шептал:

— Простофиля Андрей-то… Умом будто бог не обидел, а дурак. Дурак и есть!.. — А може, хитер не по-нашему?

Мосей Кельман съездил на Амур и раз, и два, и три. Давно уже в памяти семейщины пыреем заросла поруха его чести, никто уже и не вспоминал, как хараузцы надругались над покойным его папашей, а он все рвался и рвался на рыбалку к Андрею Иванычу, — по сердцу пришлась ему рыба кета, хорошими барышами завлекала каждое лето…

Шла осень.

Получив из дому тревожную весть о том, что дочку Дарью начала клевать оспа, Дементей Иваныч поспешно отбыл домой один, не дожидая земляков. Но вот пришла пора садиться на пароход и всем остальным, и никольцы принялись судить-рядить:

— Бочки, все до единой, в трюм сгрузим, билеты выправим… ладно. А кто грузовую квитанцию за пазухой хоронить возьмется? А ежели она потеряется невзначай? Всяко бывает…

— Особо каждый свою бочку сдавай. Всяк свою квитанцию содержи — за свою рыбу пусть хозяин в ответе. Коли обронит или вытащат, ему и досада, никому боле, — рассудительно вставил скуластый Артамон Варфоломеев.

— Не годится, паря. Как же получать-то? Как распишется, ежели все мы грамоты не ведаем? Палец приложить заместо росписи?

— И приложим, эка страсть! — стоял на своем Артамон. Но озадаченные мужики, галдя и ссорясь, порешили все же выбрать одного, выписать один документ на все сорок бочек.

— Один-то как ни на есть распишется. А потеряет — он в ответе.

В эту минуту на пристани появился отъезжающий Мосей, а рядом с ним Андрей Иваныч.

— Что тут у вас, мужики, такое?

— Да вот, Андрей Иваныч, ряду держим: сорок, вишь, квитанций неудобно писать, канительно, да после по всем росписи в Заводе потребуют, — где их взять? Знамо, грамоте не обучены.

— А вы на одну квитанцию… легче сдавать и выкупать груз. Вот Мосей Самойлыч с этим же пароходом едет. Ему и отдайте. Он и на железную дорогу перегрузит для вас без хлопот, и на месте получит в момент, — человек торговый, знающий. Ему заодно возиться: он ведь тоже рыбу везет. Доверяете ему?

— Как не верить — свой все же, хоть и другой веры. Не раз выручку от него имели.

— Значит, действуйте…

Перед отплытием парохода Мосей спрятал общую квитанцию в толстый кожаный бумажник.