Выбрать главу

— Этот не обронит, — весело гуторили мужики, — Дело знает… Мозговит…

Через полмесяца Андрей Иваныч получил немыслимую телеграмму: «Кельман обманул нашу рыбу присвоил жулик заступись Андрей Иваныч». Под телеграммой, по поручению сорока мужиков, стояла подпись Артамона Варфоломеева. Андрей Иваныч — точно его ограбили, а не других, — заметался, закричал ни с того ни с сего на жену, на детей, крупно зашагал по комнатам, а потом собрался и умчался на легкой лодке в город. С пристани он побежал, взволнованный и потный, на телеграф, потребовал в окошечке бланк, на котором колкой жирной россыпью размахнулся: «Петровский завод Мосею Кельману обман буду преследовать закону передайте немедленно рыбу владельцам Леонов»… Через два дня Мосей нагло отписался по телеграфу: «Какой рыбе идет речь Кельман».

У Андрея Ивановича даже руки затряслись: — Мерзавец! — возвращаясь на пристань, шептал он. — И как земля таких носит.

Негодование сотрясало его большое тело, мешало сосредоточиться… Так ничего и не придумал он в тот день.

А наутро, уже будучи на рыбалке, распорядился выслать в адрес Петровского завода до востребования несколько бочек кеты— Артамону Варфоломееву и его пострадавшим товарищам. На Мосея же рукою махнул…

Тем временем торгаш-хапуга мигом распродал рыбу в Заводе и, чтоб избежать нежелательных встреч и стычек с никольцами, укочевал в Читу, перевел туда всю свою торговлю. В семейские села он не сунулся уже ни разу, посчитал свою миссию среди этого дикого народа завершенной.

Из Никольского летели вслед Мосею забористые увесистые слова:

— Попадись он нам! Не забыл поди спаленного батьку, — утек, сволота!

Семейщину не учить в брани изливать свои чувства, особенно ежели обуял ее гнев.

Того страшного гнева Мосей и не стал дожидаться.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Уходили года… Вёшные сменялись стеклянными предлетьями, предлетья — горячими петровками, — у поскотин плыл разморенный трепещущий воздух, — за петровками вскорости накатывал Илья, начинались обложные дожди. А там — спасовки, богородица сердитая, сенокос и страда… С Тугнуя, снизу, подчас свинцово захмаривало, над полями заходила черная, с белым подолом, градовая туча, и никольцы с робкой надеждой переглядывались:

— Пронесет ли, господь знает.

— Дивья бы! (Дивья бы — хорошо бы)

Но вот уж и страда благополучно минула, по Тугную звон от копыт, а там и сыпанет вдруг поутру первым снежком, — зима надевает пышные заячьи шапки на охлопни расписных изб. Скрипят возы — на мельницы, с торговлей в Завод, охотники лыжи ладят, берданы чистят, — на белку, на лису, на всякого зверя мужики в тайгу собираются… За рождеством, за синими морозами скоро и масленица широкая, и уж незаметно подкрадывается оттепель, и дороги в полях и степи лежат обмякшими, плохо простиранными половиками… И снова вешная, снова все тот же круговорот прадедовского двухполья. И снова вкруг деревни пестрят по косогорам и увалам зеленые и черные квадраты пашен.

И так из года в год. И ничего такого, что бы надолго осталось в памяти никольцев…

В эту вёшную Дементей Иваныч пашет сам. К брату на Амур нынче он не поехал. Недолго поцарствовал широкодушный, просчитавшийся на земляках брат Андрей, прогорела его артель, и подался он в тайгу, золото, счастье свое искать.

— Такому хоть мильён, — досадовал порою Дементей Иваныч, — все едино спустит. Шуточное ли дело, сколь бочек на ветер раздарил, кобыле под хвост. Не в коня овес. Другой на его месте копейку бы тысячей оборотил.

И верно: пособили земляки разориться сердобольному Андрею Иванычу, по косточкам растащили. Но он-то, видать, не унывал!

Не унывал и Дементей Иваныч. Чего греха таить: крепко он на ноги нынче поставлен, братова помога свое сделала, теперь не шибко-то и нужна. Одно беда: обленился и располнел он за рыбалочные эти годы, — брюхо через поясок лезет, — на вёшную выезжать страсть как не хотелось.

— Все на сынов надеялся, а тут самому пахать довелось, — вздыхал подчас Дементей Иваныч.

Но сыны без дела не сидели: в большом хозяйстве каждому работа припасена. Вымахали Дементеичи — куда с добром: лобастые, в отца гладкокожие, сильные, кровь с молоком, а Дарушка, последыш, рябоватая толстуха, уже невестой выглядит. Максим за эти годы в хозяйстве понаторел, но к охоте тянулся по-прежнему: как свободный денек выдастся — так и к деду на Обор с ружьишком. Синеглазая Секлетиньюшка, тихоня ласковая, приворожить его к дому не сумела, удерживать от таежных скитаний так и не выучилась.

Как радовался Иван Финогеныч наездам любимого внука! Как бывал легок и сноровист в рысканье по лесу — точно молодой!..

Совсем как будто успокоился Иван Финогеныч в почтовой гоньбе. Хорошо жилось ему в оборской глухомани, и, вспоминая деревню, он подсмеивался над жалкой, ему казалось, суетой людей. Обо всем имел он собственное, особое суждение. Украл Мосей у мужиков рыбу? Хорошо: не ярись за даровым куском, — так им и надо. Разорился Андрюха? Как же иначе: с душой открытой и доброй в волчью стаю угадал случайно, — ладно, что сам волком не стал.

Рассуждая так о младшем сыне, старик как в воду глядел. В саком деле, прибирая к рукам богатую реку, могли ли амурские волки потерпеть какую-то мужицкую артель? Шальное довольство бывшего ссыльного сахалинца, которому счастье валило само в руки, должно было рассыпаться — и рассыпалось как карточный домик. Андрей Иваныч был зачинателем на пустынных рыбных берегах, и когда пришли на те берега жадные, хваткие хищники, он вынужден был уступить дорогу или сам превратиться в хищника. И он уступил… Это наполняло Ивана Финогеныча гордостью:

«Правильный сын! — но тут же он сравнивал младшего со старшим, хмурился, негодовал: — А Дёмша-то, Дёмша… этому братнин разор во где сидит! — И он хлопал себя по шее. — Во где! А почему? Рот на чужое богатство разинул, как все они… Анафемская жадоба!»

Иван Финогеныч и про себя и вслух издевался над жадобой. Догадываясь, в чей огород мечет батька камень за камнем, Дементей Иваныч почти перестал показываться на Оборе. Стена, отделяющая их, все росла и росла.

Если в рыбалочные годы Дементей Иваныч не очень-то задумывался о батьке, о мачехе, о том, какой ущерб причинили они, да и причинят в дальнейшем его достатку, то теперь, осев в деревне и окунувшись в мелкую повседневность двора, он вновь и вновь вспоминал, что у него угнали скотину, которую он собирался продать Мосею… увидал вдруг, что батька не вкладывает в общее хозяйство свои ямщицкие копейки и что все эти годы старик с мачехой выезжали в страду и сенокос на дюжих спинах внучат.

— И что такое… оказия! — попрекая жену, возмущался Дементей Иваныч. — Пошто ж ты за делом без меня не ладно присматривала? Матка — она чужая, не ее горбом нажито.

Устинья Семеновна взметывала черные брови:

— Что ты, Иваныч, окстись… Батюшка с матушкой на добро наше не зарились… И повадки у них такой нету… Максима за хозяина оставлял, — добавляла она в свое оправдание.

— Максим, Максим! — вспыхивал Дементей Иваныч. — Ему дед батьки родного дороже, деду он первый потатчик… Охотники!

Слушая эти речи, Максим улыбался и помалкивал. Он знал, что отцовская вспышка будет недолгой. Он был уверен, что у отца нет никаких резонов серчать на деда.

2

Зима выдалась буранная, снежная, мягкая. Нахохлились охлопни изб, лебяжьим пухом прикрылись сараи и омшаники. Сопки еще более округлились, одутловато вспузырились назьмы на гумнах и за околицей, а в степи — белым-бело.

На Николу зимнего Иван Финогеныч с женою нагрянул в гости к веселой своей дочке. Увидав в окно козулью доху батьки и закутанную в шаль мачеху, Ахимья Ивановна побежала распахивать ворота.

— Нечаянных гостей принимай, доча! — весело крикнул старик из кошевки.

— И то примаю: не проглядела!

В чистой избе, не снимая шуб, гости перекрестились, а затем уж разделись и прошли вперед.