— А по-светски что, непреходящий грех живой. От городского грамотейства не жди псалмопения, помощи в церковной службе, — опричь ереси, — одобряли старики пастыря, приструнившего Дементеева Лефершу.
Большой докукой для Дементея Иваныча явилось избрание его старостой — великая честь от мира. Дементей Иваныч был польщен этой честью и по примеру уважаемых стариков степенно оглаживал пятерней свою короткую и редкую бороду. А докукой это почетное избрание стало оттого, что в Никольском открыли волость, и хлопот старосте надбавили.
Не давал покоя Дементею Иванычу и разрастающийся разлад с отцом и его семейством. Пуще первой невзлюбил он вторую свою мачеху. И то сказать, Соломонида Егоровна куда прежней позанозистей, спуску ему с самого начала ни в чем не захотела давать. Язва, — иначе и не называл он ее в своих мыслях.
Всякий раз, как с Обора доходили вести о прибавлении батькина семейства, Дементей Иваныч мрачнел:
«Корми экую ораву… и язви их в душу! Навязались на мою голову, анафемы постылые! И откуда у старика заводятся, — оказия!» Заодно с мачехой Соломонидой возненавидел он и ее отпрысков.
— Нашлись тоже братья и сестры! — не скрывал Дементей Иваныч своего презрения и неудовольствия.
Но по-настоящему стал ему поперек горла старший сын мачехи Ермишка. Черномазый паренек, по его мнению, самим видом своим позорил славный род, уважаемое семейство.
— Цыган, вот, ей-богу, цыган! Что в нем семейского? — возмущался Дементей Иваныч.
Любимец и баловень матери, Ермишка с ранних лет обнаружил строптивость, бычье упрямство, был криклив, вороват, отца ни во что не ставил, а того меньше, наблюдая стычки матери с Дементеем, уважал старшего неродного брата.
Ермишка рано начал вертеть на заимке по-своему, диктовать в семье свою волю. К тому ж он был на удивление прожорлив и отлынивал от всякой работы: за чем ни пошлют, обязательно убежит.
— Разорит такой… а потом спалит… От Царя всего жди! — делясь дома своими оборскими впечатлениями, накалялся Дементей Иваныч..
За своенравие и дикую настойчивость он иначе и не называл Ермишку:
— Как хочет, так всеми и крутит. Не видывал еще такого yроса (Урос-упрямый, своевольный, норовистый)! Как есть царь! — И он прикидывался, будто жалеет отца: — И что он молчит, ведь его-то заездят!..
Однажды на Оборе у проезжего почтаря пропали рукавицы.
Иван Финогеныч поискал-поискал и грустно поник головою: «Неужто Ермишка?» Ему не хотелось верить, что вор — его сын. Никогда у семейских этого не водилось — мелкой вороватости, честность и простота считались добродетелью и в семье Леоновых.
— Ермишка, не видал ты дядиных рукавиц? — строго спросил он.
— Не! — не смущаясь, откликнулся черномазый мальчуган.
— А може, видал? — допытывался Иван Финогеныч. Разговор происходил в избе… От печки прянула Соломонида Егоровна, затряслась, заголосила:
— Пристал, старый хрыч!.. Вы с Дементеем нас ворами ославили!..
И пошла, и пошла…
Иван Финогеныч досадливо плюнул, — и ушел из избы.
Для Дементея Иваныча было бесспорно: рукавицы украл Царь…
Упорно наводил он взрослых своих сынов на мысль о том, что Ермишка — вовсе не от Ивана Финогеныча, что мачеха изменила старику, — «она таковская!» — все ведь помнят, что по Обору в те годы кочевали цыганские таборы… Царь ленив, нечист на руку, совсем не похож ни на батьку, ни на матку.
— Как же, скажите на милость, не цыганская кровь!
Как-то зимою Дементей Иваныч заявился на Обор с Максимом. Пока пили в теплой избе чай с привезенными из дому черемуховыми тарками, Царь отвязал Дементееву каурую кобылу, вспрыгнул на нее — и давай гонять по двору. Кобыла сердито заржала, — шутка ли, двадцать пять верст отмерила, да еще заставляют!
Дементей Иваныч привстал с лавки, глянул в окошко и, увидев проделку Царя, задрожал от ярости:
— Максим, выди, пужани его вожжами! Кобыла пристала, а он ишь!..
Максим вышел к лихому наезднику, но Царь показал ему язык и верхом, как был, выскочил за ворота.
— Чтоб ты подох! — прохрипел Дементей Иваныч. Вздрогнув, Соломонида Егоровна забренчала чашками… И вот уже вспыхнула ссора, тяжелая, безобразная, — мачеха и пасынок обрушили друг на дружку потоки непристойных слов. Иван Финогеныч и Максим тоскливо молчали и прятали глаза.
— Разделюсь, коли так! — заорал Дементей.
— И делись, антихрист с тобой! — безбоязненно ответила мачеха.
Рябое темное лицо ее вытянулось больше обыкновенного, подбородок будто заострился.
Тут привстал с лавки Иван Финогеныч:
— Дележом, Дёмша, не пугай… не маленькие.
— Да и я не маленький, чтоб ездили на моей шее!
— Кто же ездит? — с зловещим хладнокровием спросил старик.
— Будя, будя! — тревожно взмахнул рукою и густо покраснел белоголовый приземистый Максим. — Не дам делить дедку… не дам.
— Кабы не Максим, по-другому б я с вами поговорил! Без раздела не встал бы с этого места!
С этими словами Дементей Иваныч бросился вон из избы — искать Царя.
Он скоро нашел его, но бить не решился, — сердце уже перекипело.
Дума о разделе с батькой с этого дня крепко засела в Дементеевой голове…
Самым крупным, неожиданным и потому ошеломляющим событием, окончательно выбившим Дементея Иваныча из колеи, явилась война: она уж совсем не оставляла времени для пугающих раздумий о промашке.
3
Подпирая крыльцо волости, народ запрудил улицу, облепил прясла и заплоты. Большой начальник из уезда, в светло-сером сукне, оглянул сверху полукружье пышных бород, обнаженных голов, кашлянул и начал читать царев манифест.
Сунув большие толстые пальцы за тканый выпестренный поясок, Дементей Иваныч стоял поодаль начальства. «Оказия… отколь такая война взялась? — размышлял он. — Ерманцы какие-то».
Каждый из стоящих внизу прикидывал в уме примерно то же самое: ерманец — в какой стороне объявился? Незнаемый, неведомый народ!
Прочитав манифест, начальник из уезда обнадежил: не одни мы воюем, полсвета, многие другие державы на германца поднялись, а он один.
— Побьем легко, в три-четыре месяца раздавим.!.. Мужики встретили этот бодрый выкрик насупленным молчанием, — ой, и недоверчивы же семейские бородачи!..
Расходясь по домам, никольцы гуторили:
— Чой за притча такая — ерманец? Иван Лисеич, Дементеев сосед, припомнил:
— На японца так же вот тогда уговаривали… своими боками побили!
— Хэка, паря! — поддержал старика чернявый круглоголовый Аноха Кондратьич.
Шел по народу неспешный осторожный говор.
Нет, не схожа эта война с японской, — покрепче, видать, германец будет. Воинское присутствие вытребовало в город отслуживших в солдатах и замело всех молодых мужиков.
Дементей Иваныч завидовал сестре Ахимье: благодать ей, ни одного парня, некого им с Анохой на войну провожать. Сам-то он проводил зараз двоих: Максима и Леферия. Вначале, правда, крутился, давал сынам послабление, тянул с отправкой, — староста все же. А когда народ начал шуметь, перстами показывать, он испугался: против всех не пойдешь, выдадут, по начальству представят.
Пусто вдруг стало в избе Дементея Иваныча. Шутка ли: двух таких работяг на смерть, на казнь лютую довелось своими руками отправить… Убивалась Устинья Семеновна, сынов вослед благословляючи, не меньше убивалась по мужу Максимова синеглазая красавица Секлетиньюшка. Было с чего убиваться ей: за столько лет Максим хоть бы пальцем тронул ее, не то что учить кулаком или вожжами. Редкость на деревне такая согласная, полюбовная пара, соседи дивились. Уходя на войну, Максим оставлял, кроме жены, двух белоголовых, как сам, крепышей, Филата и Екима. Старшему, Филатке, шел пятый год. Не за себя, не за детей убивалась Секлетинья, — что ей сделается при обходительной свекрови, кто обидит малых при любимой бабушке Устинье, — за ненаглядного своего Максюшку страшилась она. Повыли тем разом обе — свекровь и сноха.