о словах г-жи де Pep;
об англичанах;
о его матери;
о графе Аргайле;
о графе Босуэле;
о приюте в Эдинбурге».
«Похоже, за время разлуки вы забыли меня, хотя при отъезде обещали самым подробным образом оповещать обо всем, что происходит нового. Надежда получить от вас весточку наполняет меня почти такой же радостью, как если бы мне сказали, что вы приезжаете, но вы все отодвигаете свой приезд на гораздо поздний срок, чем обещали мне. Ну, а я, хоть вы мне не пишете, продолжаю играть свою роль. В понедельник я перевезу его в Крэйгмиллер, и там он пробудет всю среду. А я в этот день поеду в Эдинбург, чтобы мне пустили кровь, если только вы не распорядитесь иначе. Он куда веселей, чем обычно, и чувствует себя много лучше, чем прежде. Передо мной он всячески разливается, дабы уверить, будто любит меня, оказывает тысячи знаков внимания, угадывает все мои желания; мне это до того приятно, что стоит мне прийти к нему, как у меня снова начинается колотье в боку; вот до чего мне тягостно его общество. Если Парис привезет мне все, что я просила, я очень скоро вылечусь. Ежели вы еще не вернетесь, когда я буду в известном вам месте, напишите, ради Бога, и сообщите, что вы хотите, чтобы я сделала, потому как, если вы с осторожностью не поведете дела, я предвижу, что все бремя падет на меня; основательно все обдумайте и взвесьте. Отправляю вам это письмо с Бентоном, который поедет в день, назначенный Балфуру. Мне остается лишь просить вас оповещать меня о вашем путешествии.
Глазго, в субботу утром».
«Я задержалась в известном вам месте дольше, чем предполагала, но сделала это, чтобы вытянуть из него одну вещь, о которой вам расскажет доставивший эти подарки; появился прекрасный повод продвинуть наши планы, я пообещала ему привести завтра известное вам лицо. Позаботьтесь об остальном, если мое предложение вам нравится. Увы, мне так не хватает наших переговоров, но вы ведь запретили мне вам писать и слать гонцов. Впрочем, я вовсе не имею намерения задеть вас; если бы вы знали, какие меня мучают страхи, вы не были бы так недоверчивы и подозрительны. Но для меня и они благо, потому как я убеждена, что их причина – любовь, единственное, что я чту из всего сущего под небом.
Мои чувства и благодеяния для меня верная порука этой любви и порука за ваше сердце, но, умоляю, объяснитесь и откройте мне свою душу; иначе по причине моей несчастной звезды и влияния светил, благоприятных для женщин, не столь верных и нежных, я начну опасаться, уж не оказалась ли я вытесненной из вашего сердца, как некогда Медея из сердца Ясона; нет, я вовсе не хочу сравнить вас со столь несчастным любовником, как Ясон, а себя уподобить чудовищу, каким была Медея, хотя вы имеете на меня достаточно влияния, чтобы я стала сходна с нею всякий раз, когда того требует наша любовь и когда мне нужно сохранить ваше сердце, которое принадлежит мне и только мне, ибо я считаю принадлежащим мне то, что я приобрела нежной и верной любовью, какой я пылаю к вам, любовью, что сейчас еще пламенней, чем когда-либо, и которая кончится только с моей жизнью; эта любовь заставила меня презреть опасности и угрызения совести, что станут ее печальными последствиями. А в уплату за эту жертву я прошу у вас одной-единственной милости: чтобы вы вспомнили про одно местечко неподалеку отсюда; я не требую, чтобы вы завтра же исполнили свое обещание, но хочу видеть вас, дабы рассеять ваши подозрения. Я молю у Бога только одного: чтобы он научил вас читать в моем сердце, которое принадлежит не столько мне, сколько вам, и чтобы он уберег вас от всяких бед, по крайней мере, пока я живу; жизнь моя дорога мне, лишь пока она дорога вам и пока я вам нравлюсь. Мне пора отправляться в постель; прощайте и пришлите мне завтра утром весточку, ибо мне не будет покоя, покуда я не получу ее. Подобная птице, вылетевшей из клетки, или горлице, потерявшей своего дружочка, я буду оплакивать нашу разлуку, как бы кратка она ни была. Это письмо стократ счастливей меня; оно уже вечером будет там, где мне быть нельзя, если только гонец не застанет вас, чего я боюсь, спящим. Я не решилась писать его при Джозефе, Себастьене и Джошуа: начала, но пришлось отложить».
Ежели признать эти письма подлинными, из них следует одно: Мария испытывала к Босуэлу безумную страсть, которая у женщин тем сильней, чем трудней понять, что же могло ее внушить; Босуэл был не молод, отнюдь не красавец, и тем не менее Мария ради него пожертвовала молодым супругом, который считался одним из самых красивых мужчин своего времени. Это смахивало на колдовство.
Таким образом, Дарнли, единственное препятствие для соединения влюбленных, уже давно был приговорен, если не Марией, то, во всяком случае, Босуэлом, а поскольку благодаря крепости организма он победил яд, нашли другой способ избавиться от него.
Королева, как она сообщила в письме Босуэлу, отказалась взять с собою Дарнли и одна вернулась в Эдинбург. Прибыв туда, она приказала перенести короля в носилках, но не в Стерлинг или Холируд, а определила ему местопребыванием аббатство в предместье. Узнав про это распоряжение, король попытался протестовать, но, так как никакой возможности сопротивляться у него не было, покорился, хотя и жаловался на уединенность назначенного ему жилья; королева же отвечала, что не может принять его ни в Холируде, ни в Стерлинге, поскольку боится, что его болезнь заразна и может передаться сыну; Дарнли ничего не оставалось, как смириться.
Аббатство и впрямь было уединенное, и его местоположение отнюдь не развеяло страхов короля: оно соседствовало с двумя разрушенными церквами и двумя кладбищами, а единственный дом, стоящий на расстоянии полета стрелы из арбалета, принадлежал Гамильтонам, а поскольку они были смертельными врагами Дарнли, это отнюдь не придало ему спокойствия; дальше к северу находилось несколько жалких домишек, которые назывались Воровская слободка. Обходя свою новую обитель, Дарнли обнаружил в стенах два пролома, достаточно больших, чтобы сквозь них мог пролезть человек; он потребовал заложить эти дыры, так как через них может проникнуть любой злоумышленник, ему пообещали прислать каменщиков, однако не прислали, и проломы остались, как были.
На следующий день после приезда в Керкфилд король заметил в соседнем доме, который он считал пустым, свет, утром поинтересовался у Александра Дархема, кто там живет, и услышал, что архиепископ Сент-Эндрю по неизвестной причине оставил свой эдинбургский дворец и вчера поселился здесь; это известие еще более усилило тревогу короля: архиепископ не скрывал своей враждебности к нему.
Король, которого постепенно покинули все слуги, жил на втором этаже этого уединенного дома с единственным лакеем, уже упомянутым нами Александром Дархемом. Дарнли питал к нему особое расположение, а кроме того, он, как мы уже говорили, все время боялся покушения на свою жизнь и потому велел Дархему перенести свою постель к нему в комнату, так что спали они вместе.
В ночь на восьмое февраля Дарнли разбудил слугу: ему показалось, что внизу кто-то ходит; Дархем встал, взял шпагу, свечку и спустился на первый этаж, но через минуту поднялся и, хотя Дарнли был уверен, что не ошибся, объявил, что никого внизу не видел.