Выбрать главу

– Он не женился на совершенстве?

– Женился, да на другой, и овдовел.

– Отчего ж он был столько же непостоянен, как батюшка, и верно без такой прекрасной причины? Как это было?

– Не знаю, он ничего не говорит об этом.

– А дети есть у него?

– Двое: сын, – кстати, не говори с ним никогда о нем. Когда я спросила дядю об его семействе, он отвечал сухо: «у меня есть дочь, был сын, но…»

– Он умер! – прервал отец, своим добрым, нежным голосом.

– Умер для меня, и прошу вас, брат, никогда не называть его при мне. – Если б вы видели, как сердито смотрел он в то время: я ужасно испугалась.

– А дочь? от чего он не привез её сюда?

– Она осталась во Франции. Он все сбирается за ней, и мы обещали навестить их в Кумберланде. Ах, Боже мои! ведь бьет двенадцать! Трава-то совсем простыла!

– Еще одно слово, матушка, одно только слово. Батюшкино сочиненье… скажите, он продолжает писать?

– Да, да! продолжает! – отвечала матушка, сложив ручки; он прочитает вам его, он и мне его читает… Ты все хорошо поймешь… Как мне всегда хотелось, чтобы свет узнал твоего отца и гордился им, как мы им гордимся, как мне этого хотелось! Видишь ли, Систи, если б он женился на той знатной девушке, то верно бы стал известен, одушевляясь желанием славы; а я могла только сделать его счастливым, и не могла ему дать славы!

– Все-таки он послушался вас, наконец?

– Меня? нет не меня, – отвечала матушка, качая головою и кротко улыбаясь; – разве дяди Джака, который, – говорю это с удовольствием, – совсем им завладел.

– Завладел, матушка! Берегитесь вы, пожалуйста, дяди Джака; он всех нас когда-нибудь задушит в какой-нибудь угольной руде, или взорвет на воздух, вместе с большой национальной компанией, составившейся для делания пороху из чайных листьев.

– Какой злой! – сказала матушка, засмеявшись; потом, взяв свою свечу и пока, заводил часы, сказала задумчиво:

– Джак очень сведущ и очень, очень, искусен… Вот кабы мы могли, Систи, нажить состояние для тебя!

– Матушка, вы меня пугаете! надеюсь, что вы шутите?

– А если б мой брат умел его прославить перед светом?

– Вашего брата хватит на то, чтобы потопить все корабли в Ла-Манше, – возразил я с явным неуважением.

Но не успел я выговорить эти слова, как уже раскаялся и, обняв обеими руками мать, старался сгладить поцелуями неудовольствие, мною нанесенное.

Оставшись один в моей горенке, где некогда сон мой был так глубок и мирен, я будто лежал на самой жесткой соломе. Я ворочался с боку на бок и не мог уснуть. Я встал, надел халат, зажег свечу, и сел за стол под окошко. Прежде всего я задумался над этим неконченым очерком молодости моего отца, неожиданно передо мною нарисованном, потом стал довершать сам недостающее, воображая, что эта картина изъяснит мне все, что так часто смущало мои предположения. Я понимал, с помощью какого-то тайного сочувствия моей личной природы (опытом я еще не мог узнавать людей), я отгадывал, как пылкий, пытливый ум, не найдя ответа на первую, глубокую страсть, погрузился в занятия, пассивно и без цели. Я понимал, как для человека, предавшегося ленивой неге счастливого, хотя и лишенного восторгов любви, супружества, могли пройти в ученом уединении целые года, в объятиях тихой, заботливой подруги, неспособной возбудить деятельность ума, по своей природе созерцательного. Я понял также, почему, когда отец вошел в зрелые лета, время, в которое во всех говорит честолюбие, и в нем заговорил давно-умолкший голос, и ум его, наконец освободясь от тяжелого гнета неудач и разочарования, еще раз, как в цветущей молодости, увлекся единственной любовницей гения: славой!

И как я сочувствовал торжеству моей матери! Припоминая прошедшее, я видел, как она вкрадывалась в сердце моего отца, – как то, что прежде было снисходительностью, обратилось в самоотвержение, как привычка и несчетные проявления нежности в жизни домашней заменили, для человека доброго, то чувство, которого не было у ученого.

Я подумал потом о старом, седом воине, с его орлиным взором, развалившейся башней и пустыми полями, и увидал перед собою его гордую молодость, рыцарскую, блуждавшую по развалинам, или задумывавшуюся над старой родословной. И этот сын, обездоленный, – за какую непонятную обиду?.. Меня одолевал ужас; и эта девушка, овечка, – его сокровище, его все? Хороша ли она собою? голубые глаза у нее, как у моей матери, или римский нос и черные, дугообразные брови, как у капитана Роланда! Я мечтал, мечтал и мечтал. – Свет месяца становился ярче и спокойней; свеча погасла; мне показалось, что я летаю в воздушном шаре, вместе с дядей Джаком и только что свалился в Чермное море, как вдруг знакомый голос няни Примминс воззвал меня к действительности, словами: «Боже ты мой! Дитя-то, видно, всю ночь не ложилось в постель!»