поглощают целую жизнь, подобно словарю Бэля или истории Гибона, или Fasti Helenici, Клинтона. Тысячи других книг нужны были только для того, чтобы резче выказать собственную оригинальность: золотые сосуды многих веков расплавились в этом горниле, и произвели новую монету в единственном отпечатке, к счастью, предмет дозволял сочинителю предаваться вполне своему простодушному и ироническому характеру, спокойному, глубокому своему юмору! Сочинение моего отца было: История человеческих заблуждений, т. е. нравственная история человечества, рассказанная с той серьезной истиной, которая не исключает своего рода улыбки. Правда, иногда эта улыбка вызывала слезы. Но во всяком истинном юморе лежит его зародыш: пафос. Да, – ссылаюсь на богиню Морию, – отец в этом деле был как у себя дома! Сперва рассматривал он человека в диком состоянии, соображаясь больше с положительными рассказами путешественников, нежели с мифами древности и мечтами спекулаторов на наше первобытное состояние. Австралия и Абиссиние описаны были в своей безыскусственной простоте, такими верными красками, что можно было подумать, что отец всю жизнь провел с Бушменами и с дикими. Потом, перешел Атлантику, он представил Американского Индийца, с его благородной природой, освещенного зарей цивилизации, в то время, когда квакер Пен похитил у него прирожденные права, а Англо-Саксы опять втолкнули его в прежний мрак. Он показывал аналогию и противоположности образцов рода человеческого и других племен, равно отдаленных и от просвещения, и от дикости: Арабов – в их палатках, Тевтонов в лесах, Гренландцев на лодках, Финнов в санях на оленях. Возникали грубые божества севера, восстановлялся друидизм, переходя из веры без храмов в состояние, более испорченное: идолопоклонство. Рядом с этими верованиями являлся Сатурн Финикиян, мистический Будда Индийцев, стихийные боги Пеласгов, Найт и Серапис Египтян, Оримузд Персиян, Ваал Вавилонии и крылатые гении прекрасной Этрурии. Он объяснял, каким образом природа и жизнь дали мысль религии?.. Каким образом религия образовала нравы? Как и вследствие каких влияний, некоторые племена созданы были для усовершенствования, между тем как другие обречены были на бездейственность или поглощение другими войною и рабством? Все эти важные вопросы объяснены были в книге отца моего с ясной и сильной точностью, будто голосом самой судьбы. Не только филолог и антикварий, но анатом и философ, отец пользовался всеми учеными разборами о различии пород. Он показывал, как смешение до известной степени улучшает породы; как все смешанные породы были одарены особенными способностями; он проследил успех и удаление Эллинов от их мистической колыбели, Фессалии, и показывал, как племена, поселившиеся на берегах морей и вынужденные вступить в торговые сношения с чужеземцами, дали Греции чудеса её искусства и литературы, эти цветы древнего мира; как другие, напр. Спартанцы, жившие преимущественно в лагерях, всегда на-стороже от соседей, сохранили свою Дорийскую чистоту происхождения, но не уделили в сокровищницу мысли, ни художников, ни поэтов, ни философов. – Взяв Кельтов, Кимиров Киммерийцев, он сравнивал Кельта, сохранившего в Валлисе, Шотландских горах, Бретани и не понятой Ирландии чистоту своей крови, и древний характер, с Кельтом, который, с кровью, смешанной на тысячу способов из Парижа предписывает обычаи миру. Он сравнил Нормана, в его Скандинавской родин, с ним же, уже чудом гражданственности и рыцарства, после его постепенного, нечувствительного слияния с Готами, Франками и Англо-Саксами. Он сравнивал Сакса, не движущегося вперед в родине Горзы, с колонизатором-просветителем земного шара, которому невозможно уже отличить различные источники пылкой своей крови (Французские, Фламандские, Датские, Шотландские, Ирландские). И из всех этих выводов, которым я сделал такую бедную и краткую оценку, у него вытекала святая истина, несущая надежду и в землю Каффра, и в хижину Бушмена, что нет ни в черном цвете кожи, ни в плоском черепе ничего такого, что бы отвергало вечный закон, что, в силу того же самого начала, которое возводит собаку, животное, в диком состоянии, низкое, на первое место после человека, – вы можете возвысить до величия и силы отверженцев человечества, заслуживающих теперь только сожаления и презрения. Когда же, оставив приготовительные рассуждения, отец доходил до сущности своей задачи, он с жадностью хватался за мудрость мудрецов; когда он рассматривал самое просвещение, его школы, портики, академии; когда обнажал нелепости, скрывавшиеся под коллегиумами Египтян и Греков; когда доказывав что, в любимой науке своей, метафизике, Греки были дети, а Римляне, в практической области политики – мечтатели и скоморохи; когда, следя за ходом заблуждений в средние века, упоминал ребячество Агриппы, цинизм Кардана, и с спокойной улыбкой переходил в салоны Парижских умников XVIII века, – о! тогда ирония его была ирония Лукиана, смягченная кроткой любезностью Эразма. Даже и здесь его сатира не была напитана холодностью Мефистофелевой школы. Из этой повести лжи и заблуждений отец любил выводить светлые эры истины. Он показывал, как серьезные люди никогда не думают по-пустому, хотя их выводы и могут быть ошибки. Он доказывал, как век, сменяясь веком, составляют огромные циклы, в которых ум человеческий продолжает свой непрерывный ход, подобно океану, отступающему здесь, – там подающемуся вперед; как из умозрений Греков родилась истинная философия, из учреждений Римских – все прочные системы управлений; из выходок удали Севера – рыцарство, утонченные понятия вашего времени о чести и кроткое, примиряющее влияние женщин. Он выводил наших Сиднеев и Баярдов от Генгистов, Гензериков и Аттил. Полна любопытных анекдотов, новых пояснений и утонченнейшего знания, происходящих от вкуса, обработанного до последних пределов, книга моего отца забавляла, привлекала и восхищала. Ученость теряла свой педантизм, то в простоте Монтэня, то в проницательности Лабрюйера. Автор словно жил в том времени, о котором говорил, а время воскресло в нем. Ах! каким бы сделался он романистом, если б что?.. если б он в той же степени обладал горькой опытности в деле страстей, как пониманием склонностей человеческих. Но тот, кто хочет видеть картину берега, должен искать его отражение в реке, а не в океане. Река отражает и кривое дерево, и остановившееся стадо, и сельскую колокольню, и весь роман ландшафта, а море отражает только бесконечный очерк прибрежья и изменения света в небесной тверди.