— И наконец, — прервал его Карлос, — он увидел ее здесь в экипаже со мной и с Эгой… Что вы обо всем этом думаете, дедушка?
Старик с трудом разомкнул губы, словно еще не произнесенные слова рвали ему сердце:
— А эта дама, разумеется, ничего не знает…
Эга и Карлос в один голос воскликнули: «Не знает ничего!» Как утверждает Гимараэнс, мать всегда скрывала от нее правду. Она считает себя дочерью какого-то австрийца. Сначала она подписывалась «Калцаски»…
Карлос пошарил по столу и подошел к деду с листком:
— Вот, дедушка, письмо моей матери.
Старик долго искал и долго вытаскивал из жилетного кармана пенсне, его худые пальцы дрожали; читал он медленно, все больше бледнея с каждой строчкой, тяжело дыша; наконец уронил руки, все еще державшие бумагу, на колени и застыл, раздавленный, убитый… Наконец губы его зашевелились и медленно, еле слышно прошептали: нет, он ничего не знает… То, что утверждает в письме Мария Монфорте, он опровергнуть не может… Эта дама с улицы Святого Франциска, возможно, и в самом деле его внучка… Больше он ничего не знает…
И Карлос сник перед ним, тоже раздавленный неопровержимостью своего несчастья. Дед, свидетель прошлого, ничего не знает! Это письмо и слова Гимараэнса остаются непоколебленными, неоспоримыми. Нет ничего — ни воспоминаний, ни документов, которые могли бы их поколебать. Значит, Мария Эдуарда — его сестра!.. Сидя друг против друга, и дед и внук молча страдали от одной и той же невыносимой боли, и боль эта была порождена одним и тем же ужасным сознанием.
Наконец Афонсо встал, сильно опираясь на трость, и положил на стол письмо Марии Монфорте. Оглядел другие разложенные на столе вокруг ящичка из-под сигар письма, не прикасаясь к ним.
Потом, проведя рукой по лбу, медленно произнес:
— Больше я ничего не знаю… Мы всегда думали, что эта девочка умерла… Мы узнавали… Монфорте сама сказала, не помню уж кому, что у нее умерла дочь, и показала ее портрет…
— То была другая, младшая, от итальянца, — сказал Эга. — Гимараэнс говорил о ней. А эта осталась жить. Ей было уже года четыре, когда итальянец появился в Лиссабоне. Это она.
— Это она, — пробормотал старик.
И, в отчаянии махнув рукой, он добавил с глубоким вздохом:
— Что ж… Все это надо обдумать… Надо позвать Виласу… Может быть, понадобится послать его в Париж… И прежде всего нам надо успокоиться… В конце концов, никто тут не умирает… Тут никто не умирает!
Голос его дрожал, пресекался. Он протянул Карлосу руку, которую тот взволнованно поцеловал; а старик, прижав внука к себе, коснулся губами его лба. Потом сделал в направлении двери два шага, таких медленных и неуверенных, что Эга подскочил к нему:
— Обопритесь на мою руку, ваша милость…
Афонсо тяжело оперся на него. Они молча прошли прихожую, слыша беспрерывный стук дождя по стеклам. За ними сомкнулись тяжелые портьеры с гербом рода Майа. Тогда вдруг Афонсо, выпустив руку Эги, прошептал ему в самое ухо, изливая всю боль своей души:
— Я знал про эту женщину!.. Она живет на улице Святого Франциска, а лето провела в Оливаесе… Она его любовница!
Эга в растерянности пролепетал: «Нет, нет, сеньор Афонсо да Майа!» Но старик приложил палец к губам и обернулся: Карлос может услышать… И ушел, горбясь над тростью, окончательно сраженный безжалостной судьбой, ранившей его в расцвете сил несчастьем сына и добившей на склоне лет несчастьем внука.
Эга, потрясенный, разбитый, вернулся в кабинет, где Карлос яростно метался из угла в угол, сотрясая пол и заставляя тоненько звенеть хрустальные флаконы на мраморной консоли. Эга подошел к столу и молча принялся просматривать другие бумаги Марии Монфорте — письма, записную книжку в сафьяновом переплете с адресами, визитные карточки членов Жокей-клуба и сенаторов Империи. Внезапно Карлос остановился перед ним, в отчаянии заламывая руки:
— Два человека наверху блаженства, и вот появляется quidam[159] — идиот по имени Гимараэнс, походя роняет несколько слов, всучивает какие-то бумаги и навсегда разбивает две жизни!.. Как это чудовищно, Эга, как это чудовищно!
Эга отважился утешить друга банальной фразой:
— Было бы хуже, если бы она умерла…
— Почему хуже? — воскликнул Карлос— Если бы она умерла или я бы умер, исчез бы сам предмет страстной любви и остались бы боль и тоска, но совсем не те, что теперь… А так мы оба живы, но умерли друг для друга, и жива соединившая нас страсть!.. Ты воображаешь, будто сегодня, когда мне доказали, что она моя сестра, я. люблю ее меньше, чем вчера, или люблю по-другому? Так нет же! Любовь моя не может измениться, подчиняясь новым обстоятельствам, она не превратится в дружбу… Никогда! Да я и не хочу этого!