— Но венец всему — классики, — осмелился вставить аббат.
— Какие классики! Первый долг человека — жить. А для этого он должен обладать здоровьем и силой. Всякое разумное воспитание состоит в том, чтобы культивировать здоровье, силу, полезные навыки, развивать природные данные, вооружиться физическим превосходством. И не думать о душе. О душе потом. Душа — это уже следующая ступень. Она — преимущество взрослых людей…
На лице аббата отразился ужас.
— Но как же можно без просвещеньица, — пробормотал он. — Что вы на это скажете, Виласа? И вы, ваша милость сеньор Афонсо да Майа, вы повидали мир больше, чем я… Прежде всего — просвещеньице…
— Но просвещение состоит отнюдь не в том, чтобы ребенок декламировал: «Tityre, tu patulae recubans…»[7] A в том, чтобы изучать истинные события, накапливать полезные сведения, приобщаться ко всему полезному и практическому…
Тут Афонсо запнулся и, блестя глазами, знаком указал Виласе на внука, который что-то рассказывал Брауну по-английски. Не иначе как опять повествовал о своих подвигах, о драке с мальчишками — оживленно и то и дело взмахивая кулачками. Воспитатель одобрительно кивал, покручивая усы. И все сидевшие за столом и стоявшие за их стульями слуги — одни застыв с вилками в руках, другие забывая прислуживать — в благоговейном молчании внимали английской болтовне мальчика.
— Редкостные способности, редкостные, — прошептал Виласа, наклоняясь к виконтессе.
Щеки благородной сеньоры окрасились румянцем, и она улыбнулась. За столом она показалась Виласе еще более тучной, словно расплывшейся на стуле; молча поглощала она одно блюдо за другим и после каждого глотка буселаса томно обмахивалась своим огромным черным и блестящим веером.
Когда Тейшейра подал портвейн, Афонсо предложил тост за здоровье Виласы. Бокалы поднялись в шуме дружеских пожеланий. Карлос непременно хотел кричать «ура», однако дед укоризненным жестом удержал его; все же малыш воспользовался наступившим молчанием и произнес с трогательной настойчивостью:
— Дедушка, я люблю Виласу. Виласа наш друг.
— Преданнейший и очень давний друг, мой сеньор! — воскликнул старый управляющий, едва не уронив от волнения свой бокал.
Обед подходил к концу. Солнце уже ушло с террасы, и зелень сада купалась в покое прозрачного воздуха под темно-синим небом. В камине остался лишь светлый пепел, сирень в вазах источала аромат, к которому примешивался запах взбитых сливок с лимоном: слуги в белых жилетах сервировали десерт, чуть позвякивая серебром; вскоре белоснежная камчатная скатерть была уставлена всем, что полагается к десерту, и блеск хрустальных компотниц соперничал с золотистым сиянием портвейна. Виконтесса, вся разрумянившаяся, обмахивалась веером. Падре Кустодио не торопясь свертывал салфетку, невольно выставляя на всеобщее обозрение залоснившиеся рукава грубой сутаны.
И тогда Афонсо, ласково улыбаясь, провозгласил последний тост:
— За здравие вашей милости, сеньор Карлос Семерых Убиваю!
— И за твое, дедушка! — Малыш осушил свой бокал до дна.
Чернокудрый внук и седобородый дед приветствовали друг друга с противоположных концов стола — и все улыбались, растроганные этой сценой. Затем аббат, ковыряя в зубах зубочисткой, пробормотал благодарственную молитву. Виконтесса, опустив глаза, тоже сложила ладони и зашевелила губами. И Виласа, придерживающийся этого обычая, с неудовольствием заметил, что Карлос пренебрег им и, соскочив со стула, бросился дедушке на шею, шепча ему что-то на ухо.
— Нет, милый! Нет! — отвечал Афонсо.
Но мальчик еще сильнее обнимал его и горячо убеждал в чем-то столь нежным и проникновенным шепотом, что понемногу лицо деда смягчилось, обнаружив простительную слабость.
— Ну, так и быть, ради праздника, — уступил он наконец. — Раз уж тебе так хочется…
Мальчик запрыгал, захлопал в ладоши, схватил Виласу за руки и закружил его, распевая на свой собственный мотив:
— Как хорошо, что ты приехал, хорошо, хорошо, хорошо! Я пойду за Терезиньей, иньей, иньей, иньей!
— Это его невеста, — объяснил Афонсо, вставая из-за стола. — Он уже успел влюбиться в дочку доны Силвейры… Кофе подайте на террасу, Тейшейра.
Ясная синева дня, высокое, чистое, без единой тучки небо звали выйти в сад. Возле террасы уже раскрылись красные герани; зелень кустарника, еще совсем нежная, похожая на тонкое кружево, отзывалась на малейшее дуновение ветерка; порой сюда долетал еле различимый аромат фиалок, смешанный со сладковатым запахом полевых цветов; напевно журчала струя фонтана, и на садовых дорожках, обсаженных карликовым самшитом, мелкий песок слегка золотился под робкими лучами запоздалой весны, которая окутывала отдыхавшую в этот час сиесты растительность прозрачным прохладным светом.