Но едва часы пробили четыре, как Эга стремглав ринулся к своей шубе, замуровал себя в нее, подкрутил ус перед зеркалом, принял подобающую осанку и под броней своих петлиц с победительным видом искателя приключений двинулся к выходу.
— Джон, — спросил его Карлос, вновь пораженный элегантностью Эги, — где ты остановился?
— В «Универсале», этом святилище!
Карлос терпеть не мог «Универсаля» и стал уговаривать Эгу переехать в «Букетик».
— Но мне неудобно…
— Тогда приходи сегодня ужинать, повидаешься с дедом.
— Не могу. Я уже условился о встрече с этой скотиной Коэном… Но завтра я приеду к ленчу.
И уже на ступеньках лестницы, водрузив монокль, Эга крикнул Карлосу:
— Забыл тебе сказать: я издаю мою книгу!
— Как! И скоро она выйдет? — Карлос был изумлен.
— Да нет, она еще только набросана, в самых общих чертах…
Книга Эги! Еще в Коимбре, в последние годы, он беспрестанно говорил о своей книге, повествуя о канве будущего сочинения, перечисляя названия глав и цитируя в кофейнях громкозвучные фразы. Среди друзей Эги его будущая книга провозглашалась творением, чья форма и идеи должны послужить толчком к дальнейшему развитию литературы. В Лиссабоне (где Эга, приезжая на каникулы, задавал ужины в ресторане Силвы) его книга предвкушалась как событие. Бакалавры, однокашники Эги, его сверстники увозили из Коимбры, разнося по провинциям и островам, молву о сочинении Эги. Каким-то образом молва эта достигла даже Бразилии. И под напором столь нетерпеливо-страстных надежд, связанных с его книгой, Эга наконец решился ее написать.
По словам Эги, это должна была быть эпопея в прозе, где в символических эпизодах излагались бы великие вехи в истории Вселенной и Человечества. Книга называлась «Мемуары Атома» и задумана была в форме автобиографии. Сей Атом (атом самого Эги, о чем он всерьез объявил еще в Коимбре) появлялся сразу же в первой главе, носясь среди первозданных туманностей; затем раскаленной искрой он вращался в огненной массе, из коей впоследствии образовалась Земля; наконец он становился частицей первого листка на первом растении, проросшем из еще не затвердевшей земной коры. После чего, участвуя во всех превращениях материи, Атом Эги влился в грубое естество Орангутанга, прародителя человека, а много позже обитал на устах Платона. Он чернел в нитях вретища святых, сверкал в мечах героев, бился в сердцах поэтов. Каплей вод Галилейских он внимал проповеди Христа предвечерней порой, когда апостолы вымывали сети; частицей дерева в трибуне Конвента ощущал холод Робеспьеровой руки. Он блуждал в обширных кольцах Сатурна; рассветы Земли покрывали его росой в сверкавшем лепестке еще не пробудившейся томной лилии. Атом был вездесущ и всеведущ. И, очутившись наконец на кончике пера Эги, изнемогший от странствий в беспредельности Естества, он предавался отдыху и писал свои «Мемуары»… Вот каков был сей гигантский труд, о коем поклонники Эги, еще в Коимбре, говорили задумчиво и как бы подавленные бременем почтения:
— Это новая Библия!
V
Несмотря на поздний час в кабинете Афонсо да Майа все еще играли в вист. Карточный стол стоял на своем обычном месте, возле камина, с уже угасавшим среди раскаленных углей пламенем; стол был огорожен японскими ширмами, поскольку дон Диого страдал бронхитом и безумно боялся сквозняков.
Сей старый денди, коего дамы времен его молодости именовали Красавцем Диого, тореро галантных коррид, побывавший чуть ли не в постели королевы, вынужден был прервать игру из-за страшного приступа кашля, глухого, жесткого, мучительного, от которого он сотрясался подобно руине и который старался заглушить, прижимая ко рту платок; жилы у него готовы были лопнуть, и весь он побагровел до корней волос.
Приступ прошел. Еще дрожащей рукой дряхлый лев отер выступившие на покрасневших глазах слезы, поправил махровую розу в петлице редингота, глотнул крепкого чая и хрипло прошептал:
— Трефы, да?
И вновь карты легли на зеленое сукно, и воцарилось молчание, как всегда после приступов кашля у дона Диого. Слышалось только прерывистое, свистящее дыхание генерала Секейры, которому в тот вечер ужасно не везло; досадуя на Виласу, своего партнера, генерал, с багровым от прилившей крови лицом, что-то недовольно ворчал про себя.
Раздался нежный звон, и часы эпохи Людовика XV весело и бойко пробили полночь, после чего серебром прозвенела и тут же угасла мелодия менуэта. И вновь наступила тишина. Свет двух больших карсельных ламп, проникавший сквозь алое кружево абажypoв, падал на пунцовую обивку стен и на стулья, бросая на все легкий розовый отблеск и словно обволакивая комнату воздушным облаком, в котором она купалась и погружалась в сон; лишь кое-где на темных дубовых полках поблескивала золотая роспись севрского фарфора, белизна мрамора или глазурь старой майолики.