— Ну а собой-то она хороша? — допрашивал Тавейру маркиз.
— Полновата, — отвечал Тавейра, живописуя словами, словно кистью. — Высокая, с белоснежной кожей, красивые глаза, превосходные зубы…
— А ножка? — маркиз, у которого горели глаза, в волнении провел ладонью по лысине.
На ножки Тавейра не обратил внимания. Он не был поклонником женских ножек…
— Кто там сегодня был? — без интереса спросил Карлос; его одолевала зевота.
— Все, кто обычно… Да, знаешь, кто абонирует ложу рядом с твоей? Граф Гувариньо с женой… Сегодня они там красовались…
Карлос их не знал. Все вокруг принялись ему объяснять: граф Гувариньо, член верхней палаты, высокий, в пенсне, ужасный позер. И графиня, весьма англизированная особа, с волосами морковного цвета и прекрасной фигурой… Нет, Карлос их не знал.
Виласа встречал графа на заседаниях прогрессистов, он там — один из столпов партии. По словам Виласы — даровитый человек. Но что его пугает, так это то, что граф мог абонировать дорогую ложу при его весьма расстроенных делах: всего три месяца тому назад Коммерческий суд опротестовал его вексель на восемьсот мильрейсов…
— Дурак и мошенник, — произнес маркиз с отвращением.
— У них можно недурно скоротать вечерок по вторникам, — отозвался Тавейра, разглядывая свои шелковые носки.
Потом заговорили о дуэли между Азеведо из «Мнения» и Са Нунесом, автором «Короля Пряника», великим чародеем с Графской улицы, а в последнее время — морским министром; поначалу каждый из них бранил другого подлецом и мошенником на страницах газет, а затем последовал вызов, и десять нескончаемых дней Лиссабон, оцепенев, ждал кровопролития. До Кружеса дошел слух, что Са Нунес не хочет драться, поскольку он в трауре по умершей тетке; говорили также, что Азеведо поспешно отбыл в Алгарве. Однако, по словам Виласы, на самом деле министр двора, дабы не допустить поединка, приказал полиции держать обоих противников под домашним арестом.
— Вот мерзавец! — воскликнул маркиз, подводя со своей обычной грубоватой бесцеремонностью итог всему услышанному.
— Министр не так уж неправ, — возразил Виласа, — дуэль может кончиться весьма плачевно…
Все замолчали. Карлос, смертельно хотевший спать, подавив зевок, спросил Тавейру, не видел ли он в театре Эгу.
— Разумеется! Он был, как всегда, при исполнении обязанностей, в ложе Коэнов, на своем посту, разодетый в пух и прах…
— Ну, что касается Эги и супруги Коэна, — подхватил маркиз, — так тут дело ясное…
— Прозрачное, как стекло!..
Карлос, поднявшийся, чтобы зажечь папиросу — хоть как-то разогнать сон, припомнил вдруг превосходное изречение дона Диого: подобные вещи никто досконально знать не может и предпочтительнее ничего о них не знать! Однако маркиз и здесь пустился в тяжеловесные рассуждения. Он одобрительно относился к тому, что Эга наставляет рога Коэну, и усматривал в этом некий акт социальной мести, поскольку Коэн был еврей и к тому же банкир. Маркиз вообще не питал симпатии к евреям, но особенно его чувства и разум восставали против евреев-банкиров. Он готов был понять вооруженного грабителя в лесной чаще, коммуниста, рискующего жизнью на баррикадах. Но банкиры, «Имярек и К°», приводили его в бешенство… И нарушение их семейного покоя он полагал поступком похвальным.
— Уже четверть третьего! — воскликнул Тавейра, взглянув на часы. — И я, государственный служащий, еще здесь, а ведь в десять часов утра я должен приступить к своим обязанностям,
— Чем вы там занимаетесь, в вашем Налоговом управлении, — спросил Карлос. — Играете в карты? Болтаете?
— Занимаемся всем понемножку, лишь бы убить время… Даже иногда работаем…
Афонсо да Майа удалился к себе. Секейра и Стейнброкен уехали. И дон Диого тоже отбыл в старой колымаге, дабы перед сном съесть еще гоголь-моголь и поставить пластырь под заботливым присмотром Маргариды, своей кухарки и последней возлюбленной. Остальные последовали их примеру. Тавейра, вновь закутавшись в ulster, поспешно зашагал к своему жилищу — небольшому дому с прелестным садиком, расположенному неподалеку. Маркизу удалось увезти Кружеса к себе, чтобы тот играл ему на домашнем органе до трех-четырех часов ночи духовную музыку, чьи скорбные звуки воскрешали в памяти маркиза былые любовные утехи, и он проливал слезы, поглощая при этом холодного цыпленка и колбасу. Вдовец Эузебиозиньо, стуча зубами от холода, медленно и угрюмо, словно он шествовал к собственной могиле, направился в публичный дом, где у него была пассия.