Бывало, что Афонсо не выдерживал, распахивал двери классной, прерывал урок и, схватив Педриньо за руку, увлекал его на берег Темзы побегать и поиграть среди деревьев, чтобы блеск реки под солнечными лучами рассеял мрачную печаль катехизиса. Но мать мальчика тут же в ужасе спешила из комнат с теплым пледом и, закутав сына, уводила его, опасаясь, что он простудится. Мало-помалу Педриньо привык к беспрестанной опеке служанок и теплым уголкам и стал бояться ветра и сырости в парке; вскоре он уныло плелся рядом с отцом по аллеям, усыпанным сухой листвой: сын ежился от холода, а отец, понурившись, с грустью думал о том, что мальчик растет хилым и робким…
Однако малейшая попытка вырвать сына из расслабляющих материнских рук, избавить его от губительного влияния падре Васкеса с его катехизисом доводила болезненную жену Афонсо до нервного припадка. И Афонсо не осмеливался перечить бедняжке: ведь она была ему верной и преданной женой и так любила его! Он жаловался тете Фанни, но мудрая ирландка, сняв очки и положив их между страниц читаемых ею трактата Аддисона или поэмы Попа, лишь меланхолически пожимала плечами. Чем она могла ему помочь?
Мария Эдуарда кашляла все сильнее, и слова, роняемые ею, становились все печальней. Она все чаще говорила о «своем последнем желании» — еще раз увидеть солнце родины… Отчего бы им не вернуться в Бенфику, к родному очагу, теперь, когда сеньор инфант сам отправился в изгнание и в стране воцарился мир и покой? Афонсо не уступал ее настояниям: он не желал видеть, как ящики его стола взламываются прикладами, а солдаты сеньора дона Педро внушали ему не больше доверия, нежели шпики сеньора дона Мигела.
Как раз в это время несчастье посетило их дом: в мартовские холода скончалась от воспаления легких тетя Фанни; эта утрата еще более усугубила печаль Марии Эдуарды — она любила тетю Фанни, ведь та была ирландкой и католичкой.
Чтобы развлечь жену, Афонсо повез ее в Италию: они поселились на прелестной вилле, неподалеку от Рима. Там нельзя было пожаловаться на отсутствие солнца: неукоснительно и величаво омывало оно по утрам балконы, золотя лучами лавры и мирты. А рядом, среди мраморного великолепия Ватикана, пребывала священная особа папы!
Но Марию Эдуарду Италия не развеселила. Ей нужен был Лиссабон с его богослужениями, святыми покровителями ее квартала, покаянными процессиями, заполняющими улицы сонным бормотаньем в знойные и пыльные полуденные часы…
Для ее покоя необходимо было вернуться в Бенфику.
Но и Бенфика не помогла. Мария Эдуарда медленно угасала, ее лицо с каждым днем становилось все бескровнее, целые недели проводила она, полулежа на канапе, скрестив прозрачные руки поверх роскошного мехового палантина, привезенного из Англии. Падре Васкес, который все более овладевал ее объятой ужасом душой, трепещущей перед грозным властелином — богом, сделался в доме важной персоной. Кроме него Афонсо ежеминутно натыкался в коридорах на других священнослужителей в рясах с капюшонами: монахов-францисканцев или тощего капуцина, живущего подаяниями жителей квартала; в доме запахло ризницей, а из комнат сеньоры неумолчно доносился смутный и скорбный гул песнопений.
Все эти святые мужи ели и пили, опустошая домашние кладовые и погреба. Счета управляющего намного превышали обычные суммы: ежемесячно к ним добавлялись щедрые пожертвования сеньоры на церковь. Один только брат Патрисио выманил у нее кругленькую сумму на оплату двух сотен месс по сеньору Дону Жозе I…
Засилье ханжей, окружавших его жену, превращало Афонсо в воинствующего безбожника: он готов был упразднить все монастыри и церкви, разнести топором статуи святых и убить всех священнослужителей. Звуки молитв вынуждали его бежать из дома в сад, где в зеленой беседке он старался забыться за чтением Вольтера; порой он уезжал излить душу своему старому другу, полковнику Секейре, живущему неподалеку от Келуша.
Меж тем Педриньо вступил в пору юности. Небольшого роста, хрупкий и впечатлительный, как и Мария Эдуарда, он не унаследовал силы и стойкости рода Майа; его удлиненное, с тонкими чертами смуглое лицо и завораживающий взгляд прекрасных глаз делали его похожим на красавца араба. Он рос апатичным, нелюбознательным, ничто его не занимало: ни игры, ни животные, ни цветы, ни книги. Казалось, ни разу ни одно желание не заставило трепетать эту полупогруженную в дремоту душу; правда, порой он говорил, что хотел бы вернуться в Италию. Временами он делался упрям с падре Васкесом, но в конце концов всегда повиновался ему. Во всем он проявлял малодушие, и это неизбежное подчинение чужой воле ввергало его порой в черную меланхолию, и тогда целыми днями он молча слонялся по дому, унылый, бледный, с темными кругами под глазами — не юноша, а печальный старик. Но даже и в эти дни его не оставляло единственное живое и страстное чувство: любовь к матери.