— Дѣточки! Барышни, вопитъ онъ отчаянно, — что-жь вы это? Ахъ! батюшки свѣты! Проказники! Не дождались-таки! На полкахъ яблоки по сортамъ лежатъ, счетомъ лежатъ, а вы что? Перепутали, помяли, чай, разбросали. Грѣховодники, право! Вотъ вамъ крестъ, бабушкѣ пожалуюсь!
Но мы ужъ далеко, несемся какъ вихрь по холодному воздуху въ широкіе темные покои и смѣемся при одной мысли, что на насъ Спиридонъ будетъ жаловаться бабушкѣ. Мы ужь обступили Ѳедосью, которая у лежанки приготовила миски со сливками, и смотримъ, какъ она крошитъ бѣлыя яблоки въ желтыя сливки и посыпаетъ ихъ сахаромъ.
Вдругъ въ дверяхъ выростаетъ худая и высокая фигура Спиридона. Онъ стоитъ молча, заложивъ руки за спину.
— Что такое? Что тебѣ? говоритъ бабушка своимъ обычнымъ добрымъ голосомъ.
— Воля ваша, матушка Любовь Петровна. Отъ внучковъ вашихъ житья нѣтъ.
Бабушка глядитъ удивленно, Спиридонъ продолжаетъ:
— Мѣсяцъ тому назадъ не хотѣлъ я безпокоить васъ, скрылъ; они, внучки ваши, прибѣжали въ грунтъ, да не черезъ двери, а прямо въ сѣти, и совсѣмъ изорвали; не то что чинить, а, почитай, новыя плести надо. А теперь влѣзли въ сторожку, и опять не дверью, а въ окно.
— Да вѣдь это не окно, а, почитай. отдушина.
— Отдушина, матушка, отдушина, они въ нее-то и влѣзли, и, полагать надо, попадали, потому всѣ полки передъ отдушиной чисты. Яблоки валяются на полу, много ихъ помято, раздавлено; въ темнотѣ они возились, а съ другихъ полокъ яблоки взяты безъ порядку, и всѣ сорта перемѣшаны. Барское ли это дѣло? И теперь все надо сызнова устраивать, укладывать,
— Хорошо, ступай себѣ, Спиридонъ. Этого впередь не будетъ.
Спиридонъ поклонился и вышелъ.
Бабушка обратилась къ намъ (а мы стояли всѣ около миски яблоковъ и сливокъ смущенные и пристыженные). Голосъ ея звучалъ серьезно, и лицо ея было недовольное.
— Дѣти, сказала она, — это нехорошо, очень нехорошо. Человѣкъ трудится, работаетъ, а вы отъ бездѣлья и шаловливо его работу портите. Непохвально. Я отъ васъ этого не чаяла. Люба, поди сюда.
Я подошла, сгорая отъ стыда.
— Тебѣ сколько лѣтъ?
Я молчала.
— Ты уже не маленькая. Тебѣ 15 минуло, а ты ребенокъ, какъ всѣ они. Бабушка показала на внуковъ и дѣтей племянницъ. — Ты не понимаешь, что это не только непригоже въ твои лѣта, но даже дурно не уважать труды людскіе. Что объ васъ слуги думать будутъ, говорить будутъ? Барчата-де, куролесы!
— Маменька, вступилась Наталья Дмитріевна, — вѣдь это дѣтская шалость, а вы такъ гнѣваетесь; посмотрите — на Любѣ лица нѣтъ.
— Шалость, да не хорошая. Безпорядка я не люблю, а пуще всего не люблю, когда работой люди брезгаютъ иди ее уничтожаютъ изъ глупаго легкомыслія. Слушайте, дѣти, чтобы этого въ другой разъ не было.
Всѣ мы примолкли. Я цѣлый день молча просидѣла у ногъ бабушки, а эта шалость наша осталась неизгладимой въ моей памяти — она была послѣдняя. Ею распростилась я съ моимъ дѣтствомъ.
Глава IV
Въ ту осень, о которой я разсказываю, батюшка долженъ былъ по дѣламъ хозяйства ѣхать въ свое орловское имѣніе, а матушка, не желая переѣзжать въ Москву безъ него, рѣшила остаться у своей матери въ Щегловкѣ до его возвращенія, которое предполагалось не ближе перваго зимняго пути. Наша, и, въ особенности моя, радость, что мы остаемся у бабушки, была безпредѣльна. Мы всѣ перецѣловались и только что не расплакались. Однако осень глухая, холодная не позволяла пользоваться сельскими удовольствіями, и матушка поговаривала серьезно о болѣе послѣдовательныхъ занятіяхъ, чѣмъ уроки французскаго языка съ m-lle Rosine, которая мало-по-малу больше; справляла должность приживалки у тетушекъ, чѣмъ гувернантки у насъ. Я начинала скучать. На дворѣ грязь, въ аллеяхъ такая слякоть, что башмаки увязаютъ въ рыхлую почву; все, припряталось. Ни журавлей, ни куръ, ни павлиновъ; листья упали желтые и мертвые на холодную мокрую землю. Мороситъ мелкій дождикъ, кажется ему и конца не будетъ, не будетъ и конца вязанью бисера, которымъ заняты тетушки, не будетъ конца вязанью бабушки. Все пріумолкло, пріутихло. Сосѣди наѣзжаютъ рѣже, да и тѣ, которые пріѣзжаютъ, прискучили мнѣ. Разговоры ихъ однообразны. Я ихъ ужъ наизустъ знаю, такъ что могу впередъ сказать, что кто скажетъ. Вечера наступили длинные, предлинные; чѣмъ коротать ихъ? Тетушка на длинныхъ спицахъ начала мнѣ косынку, но эти длинныя спицы и сама эта пунцовая косынка наводятъ на меня еще большую скуку.
Однажды вечеромъ къ бабушкиной племянницѣ, Ольгѣ Аѳанасьевнѣ, которая жила какъ-то особнякомъ въ семействѣ, привезли съ почты объявленіе.
— Что такое, Оленька? спросила бабушка.
— Братъ мой Ильюша прислалъ новыя книги изъ Москвы.
— Какъ вы оба много денегъ тратите ва книги, замѣтила Наталья Дмитріевна.
— Много, сестрица, но это мое лучшее, скажу, единственное удовольствіе.
Вечеромъ тетя Оленька сидитъ за книгами въ углу гостиной. Смуглое, пресмуглое лицо ея склонилось надъ развернутой книгой, и длинныя, черныя, глянцовитыя, какъ атласъ, букли ея окаймляютъ его. Черные ея глаза какъ-то хорошо свѣтятся и блестятъ.
— Тетя Оля, подлетаю я къ ней.
— Что, Люба?
— Вы что дѣлаете?
Оля улыбается.
— Видишь, читаю.
— Вижу я, что вы читаете?
— Прелестную книжку. Хочешь, я съ тобою почитаю?
— Очень была бы рада, но смерть боюсь скучныхъ книгъ.
— Да развѣ есть скучныя книги?
— Есть, тетя, почти всѣ скучныя. Вотъ мнѣ приказали читать письма г-жи Севинье. Страсть скучно. Я даже не знаю, про что она пишетъ.
— Французской исторіи не знаешь?
— Нѣтъ, знаю, да у нея не французская исторія, а Богъ вѣсть что. Говоритъ она о какихъ-то людяхъ, и ничего забавнаго или интереснаго нѣтъ.
— Не одна Севинье на свѣтѣ. Ты что еще читала?
— „Исторію аббата Милота", страсть какъ скучно; а то еще: „Музеумъ для дѣтей” — сперва было пріятно, а потомъ прискучило три раза перечитывать. а то вотъ “Исторія Карла XII” Вольтера — ну это не то чтобы весело.
— Ну почитаемъ вмѣстѣ кое-что другое, говоритъ тетя Оля; — и мы читаемъ съ ней вмѣстѣ трагедію Озерова: „Дмитрій Донской". Я слушаю съ восхищеніемъ и многое выучиваю наизустъ. Какъ мнѣ кажется чудно, хорошо и занимательно, что Дмитрій Донской является самъ, говоритъ самъ отъ себя, будто онъ живъ еще и передо мною, воочію происходитъ все то, что тогда случилось. Бабушка, замѣтивъ мои восторги и мои слезы, шаритъ въ своихъ большихъ, глубокихъ карманахъ, гремитъ ключами и, отвязавъ одинъ ключъ, даетъ мнѣ.