Не слушая больше дворецкого, я бросилась в классную, отыскала границы наши, но толку от этого было мало. Приходилось терпеливо ждать приезда родителей и от них узнать в чем дело. Уложив сестер и брата, я села одна в нашей гостиной. Дом, обыкновенно тихий и сонный в 10 часов вечера, не спал в эту ночь. Слышались шаги по лестнице, в коридоре, от буфета доносился звук голосов, в девичьей шушукали горничные. Полночь. Я задремала, как вдруг послышались вдали звуки колокольчика, а затем топот коней и грохот колес нашей тяжелой коляски.
Я вскочила, но прежде меня вскочили дремавшие слуги; я побежала к лестнице, где уж раздавался шум шагов. Я остановилась на верхней площадке лестницы. Грузно, медленно, тяжело, будто грозно входил по ней отец мой. За ним торопливо спешила матушка, а за ней несколько слуг, все перепуганные и бледные. Я подошла к батюшке с замиравшим сердцем и молча поцеловала его руку, не решаясь сказать слова. Лицо его все сказало мне, оно было мрачно и решимость окаменела на нем. Губы его были сжаты и бледны. Матушка не то робко, не то потерянно шла за ним, и на ней, как говорится, лица не было. Краше в гроб кладут. Я взглянула на двери внизу, там никого не было, прислушалась, никто не шел по лестнице.
— Братец! Где брат? — воскликнула я с невольным ужасом. Матушка молча, судорожно сжала руки, но молчала.
— Брат твой, — сказал отец, — делает свое дело, то что ему долг повелевает, и, скажу с отрадой, оказался настоящим дворянином, слугою царя и отечества. Он вступил в военную службу и остался в городе для обмундировки.
Смешанные чувства овладели мною. Я была рада и испугана, но, взглянув на матушку, воскликнула:
— Боже милостивый!
— Люба, — сказал батюшка серьезно, — я иначе разумел о тебе. Дело женщин в годину беды семейной, тем более общей, поддерживать слабых, услаждать путь сильных и крепких и разуметь, где есть долг мужчины. Враги уж перешли наши границы, вся земля Русская подымается на защиту родины, веры и царя. Прилично ли брату твоему оставаться со мною, стариком, мало пригодным теперь для военного дела. Стыдись слез своих, умей молиться, не умей плакать.
Я сочувствовала тому, что сказал отец, мало того, я сознавала, что будь я мужчина, я ушла бы сейчас в ряды солдат, но потерянный, страдающий вид матери угнетал меня. Я подошла к ней и поцеловала ее холодную, как лед, руку.
В эту минуту показалась няня Марья Семеновна. Она, очевидно, была разбужена домашними. Седые ее волосы выбились из-под ночного чепца; на ней надета была юбка и кофта; она, бегавшими как у пойманного зверька, глазами окинула всю комнату и, не видя брата, всплеснула руками.
— Батюшка! Григорий Алексеевич, что они врут? Где Сереженька? Не томи, говори.
— Французы вторглись в наше отечество. Сергей вступил в военную службу.
Няня, как сноп, ничком упала на пол без слез и крика. Мы бросились к ней. Она лежала без памяти. Матушка, батюшка и я, мы старались привести ее в чувство. Когда она опомнилась, так долго не могла сообразить, где она и что с ней, но вдруг как-то жалостно застонала и проговорила:
— Сереженька! И не простился, и не перекрестила я его, моего родного.
— Няня, успокойся, — сказала матушка, обливаясь слезами. — Он приедет проститься дня через три. Он заедет к нам прежде… чем…
Голос матушки оборвался, она не могла договорить и вымолвить слово: война. Мы все плакали. Отец поглядел на нас, изменился лицом, махнул слабо рукою и медленно вышел из комнаты.
Долго сидели матушка и няня вместе рядом. Я чувствовала, что я лишняя, и пошла к отцу. Тут сидели и делили скорбь две матери, забыв разность состояний и положения — это были не барыня и не няня, а два друга. Отец же оставался один, но напрасно толкнулась я в дверь его кабинета. Она была заперта на ключ. Я приставила ухо к щели и услышала его голос. Он молился.
И потекли бесконечно тоскливые, мрачные дни. Никто не мог приняться за обычную работу, ни за хозяйственные хлопоты, ни даже за обыкновенный семейный разговор. Все бродили, как тени, или сидели по углам. Меньшие дети приутихли и, как запуганные, сидели тихо и даже между собою говорили шепотом. Сходились к обеду, матушка едва дотрагивалась до блюд и только делала вид, что кушает — обедали скорее; как будто эта семейная трапеза тяготила всех. Матушка вздрагивала при всяком шуме, няня вязала чулок у окна и все вглядывала вдаль своими отцветшими, большими, серыми, слезящимися глазами. Батюшка оставался больше один и мало выходил из кабинета. Меня удивляло, что в такую тяжкую для нашей матери минуту, он не выказывал к ней особой нежности; каждый из них мучился, раздумывал и страдал в одиночку, а не вместе. Он был крайне тревожен и озабочен, будто соображал или обдумывал что. Большую карту России перенес он из классной и положил на большой стол, в своем кабинете, ходил по целым часам взад и вперед по комнате, потом останавливался и глядел на карту, будто преследуемый неотвязной думою. Он, очевидно, что-то обдумывал и на что-то решался.