— Присядем по обычаю отцов, — сказал батюшка, — и благословим сына, Варенька.
Все сели. Сели и слуги, кто где стоял, многие присели на полу. Водворилось молчание. Всякой читал про себя краткую молитву, а кто не читал, тот ее мыслил или чувствовал.
Отец встал первый, крестясь взял образ, и брат опустился перед ними, на колени, поклонился в землю, приложился к образу и с рыданием упал на грудь отца. Руки батюшки дрожали. Он взял в обе руки голову сына и поцеловал ее. Затем передал образ матери нашей. Бедная, бедная матушка! Бледнее своего белого платья, дрожа как лист, шевеля побелевшими губами, стояла она, прямая и неподвижная, пред лежавшим перед образом и ею сыном. Но вот он поднялся, торопливо приложился к образу и замер на груди, его кормившей. Одно громкое рыдание огласило залу. Рыдали все, кроме обезумевшей от горя матери. Он оторвался от нее и искал глазами свою старую няню, которую заслонили теснившиеся вокруг него. Матушка угадала его взор, — поняла желание и сказала внятно с каким-то странным спокойствием:
— Няня, Марья Семеновна, благослови его, ты вторая мать.
Няня взяла образ. Никогда не видала я ее такою. Некрасивое лицо ее изменилось; глаза блестели, лицо просветлело и преобразилось. Она молилась восторженно.
Поцелуи, слезы, прерывистые слова… Все сошли за ним на крыльцо. И на крыльце те же объятия, рыдания, та же мука расставания. Он вырвался из наших объятий и прыгнул в телегу; Сидор, его молодой камердинер, утирая слезы кулаками, вскочил на облучен, ямщик взмахнул вожжами. Но вот раздался ужас внушающий стон, и лихорадочно быстро бросилась мать к телеге. Рука ее схватила руку брата. Он покрыл ее поцелуями, но она не хотела отпускать и все сильнее сжимала его руку. Батюшка подошел, положив свою руку на их сжатые руки — они разомкнулись, и рука матушки осталась в руке отца.
— С Богом! Пошел! — сказал батюшка; ямщик взмахнул вожжами, и тройка с места приняла во всю прыть. Колокольчик залился, будто заплакал; не забыть мне никогда этого щемящего звука; и телега, тройка, брат исчезли мгновенно во мраке осенней ночи, а матушка все стояла, все глядела в эту ночь, в эту мглу, где уж нет ничего, где уже и звуки удаляющейся перекладной тройки мало-помалу исчезают, замирают.
— Пойдем домой, Варенька, — сказал батюшка, второй раз называя ее так.
Она вздрогнула, будто пришла в себя, сделала два неровных шага и упала бы несомненно на крутые каменные ступени высокого крыльца, если бы он не поддержал ее. Она опустилась на его руки; он поднял ее как перо и понес вверх по лестнице. Мы пошли за ними, горько плача и держась за руки, сестра с братом и сестра с сестрою, но когда мы вошли на верх, отца и матери не было ни в столовой, ни в гостиной. Дверь их спальни была заперта, и что он говорил ей, как утешал, плакал ли с ней, молился ли, знает один Бог, да она сама. Она о том никому не говорила, но мы все заметили, что их отношения совершенно изменились с этого вечера. Она почти не оставалась с нами, льнула к нему, к нему одному, ища в нем опоры, силы, утешения!.. Они казались мне не пожилых лет супругами, а молодою любящею друг друга четою.
Какая тяжелая жизнь настала для нашего семейства и, скажу, для всех нас окружавших, ибо и слуги наши, и вся дворня были погружены в уныние. Все бродили как тени, не слышно было веселого шепота в девичьей и хохота в буфете. А уж больше всех мучилась матушка. И утром, и вечером, днем и ночью неотвязная мысль о сыне, тоска и тревога грызли ее. Она мало спала, мало кушала, не хлопотала по хозяйству, книги в руки не брала, а беспомощно сидела у окна, опустив руки с вязаньем на коленях и часами глядела куда-то в даль. Мысленные очи ее глядели в непроглядное будущее, а телесные были открыты и глядели, ничего не видя. Если входил батюшка, она торопливо принималась вязать, и делала вид, что занята работою. Он вероятно все видел, ибо ничего у ней не спрашивал, а целовал ее и уходил к себе. Если мы что у ней спрашивали, приказаний-ли по хозяйству, или позволения сделать что-нибудь, она заставляла повторять вопрос, вслушивалась с напряжением, иногда отвечала не впопад, а чаще говорила:
— Делайте, как знаете.
Очевидно, ей было все — все-равно. Она ушла в себя, в свою скорбь и свой смертельный страх. Она даже перестала говорить с няней, и когда та подсаживалась к ней и замечала: