Выбрать главу

— Ты бы заснула, потушила бы свечку.

— Не могу.

Однажды дней через семь после того, как мы узнали о занятии Москвы, мы как-то раньше обыкновенного разошлись по своим комнатам. Все мы были нравственно и физически измучены и начинали спать от утомления. Мне хотелось зайти к матушке, но я не посмела. Ее печаль и порою отчаяние были свойства сурового. Она не любила, чтобы к ней входили, чтобы говорили с ней, или целовали ее. Она выносила нетерпеливо не только наши ласки, но даже заботливость и ласки матери. Все ей было в тягость, все раздражало ее, хотя она силилась подавить в себе это раздражение. Другим было легче. Бабушка, кроткая и богомольная, неустанно молилась. Многие тетушки, добрые и бесхарактерные, покорялись, старшая тетка безустанно поносила французов и тем отводила душу; но все они в усиленном труде, шитье, кройке, искали хотя минутного развлечения. Матушка не могла делать ни того, ни другого — сердце ее ожесточилось и одеревенело.

Раздумывая обо всем этом, я разделась и легла в постель, но сон бежал от глаз моих. Я потушила свечи. Лампада горела перед киотами, и огонек ее играл и переливался на позолоченных ризах и венцах. Темные лики икон выдавались резко из блестящих окладов, украшенных каменьями. Тишина была полная, только сердце мое билось мучительно.

И что я тут делаю? И для кого нужна я? думалось мне. Помочь я никому не могу, ни для кого не нужна, и во времена таких бедствий ничем не могу потрудиться. Зачем я не мужчина! Ушла бы я за братом, ни на шаг бы не отстала от него, были бы вместе с ним, и умерла бы вместе с ним или бы победили мы… Что теперь? И зачем мне моя молодость, здоровье и сила?..

И горько мне сделалось, так горько и тяжко, что я и сказать не могу… Не знаю, долго ли лежала я под гнетом моего бессилия помочь кому бы то ни было, но вдруг от глубины души моей, без звука и без слов поднялась мысль и полетела, понеслась в иной неведомый край, прося помощи, защиты, спасения от этой гнетущей муки. Часто заставлял меня батюшка читать наизусть молитвы, но то были слова, и не знала я, что есть молитва, а в эту минуту сильное, неудержимое чувство объяло мою душу. Я поняла, что вот она и есть настоящая молитва, это унесение, это стремление души. Слов я не говорила, я не могла бы сказать их, ибо не было их у меня для выражения объявшего меня чувства. Обильные слезы лились из глаз моих, лились без конца, горячие, невольные. И я вскочила с постели и, движимая неудержимым порывом, бросилась к киоту и упала перед святыней отцов моих. Долго ли, мало ли лежала я, как бы в самозабвении, я не знаю; знаю только, что когда я очнулась и пришла в себя, легко было у меня на сердце, и я уверовала в помощь и спасение. Заснула я безмятежно, в первый раз тихо после стольких мучительных дней, в первый раз после разлуки с братом. В эту ночь я познакомилась впервые с счастием до тех пор мне неведомым — уметь молиться всею душою и всем сердцем, а не умом одним и не словами.

Я была внезапно пробуждена из глубокого сна. Кто-то сильно толкал меня и тряс за руку.

— Кто это? Где я? Что такое? — воскликнула я спросонок.

Была еще глубокая ночь. Лампадка тускло горела. Передо мною полуодетая стояла моя молодая горничная Маша, проводившая жениха на войну и часто приходившая поверять свое горе и плакать подле меня.

— Барышня, — сказала она, — скорее, скорее одевайтесь. Выходите во двор. Все там, все!

— Да что такое, что случилось опять? — сказала я с ужасом, одеваясь второпях. — Конца бедам не будет. Сердце дрожит!

— Ничего не случилось, то-есть, у нас в доме все благополучно пока, но я, право, не знаю… На небе что-то страшно…

Я выбежала на широкий двор бабушкиного дома.

Он был битком набит народом. Все были тут, и слуги, и мастеровые, и крестьяне, и женщины, и дети; пугливо жались они к матерям и завертывались в их юбки и панёвы. Все стояли тихо, молча, не шевелясь и, как околдованные, глядели на небо. На дворе было светло, как днем. Глянула и я вверх. Господи! Страшно-то как! Все небо, сплошь все небо, весь горизонт справа налево и сверху вниз пылал багровым отливом. Залито было небо огненною, местами кровавою краскою. Будто багряная пелена застилала его. Темная, осенняя, безлунная ночь превратилась в яркий день.

— Да это зарево, — воскликнула я с ужасом, — зарево огромное, невиданное.

— Москва горит, матушка-Москва горит, — послышалось в толпе, будто ропот или стон.

И вдруг, при этом слове, толпа колыхнулась и внезапно упала на землю. Все, и малые и большие прильнули к земле, и лились на эту холодную, на эту родную землю, слезы сынов ее. Плачь ноющий, хватающий за душу плачь, неудержимый и внезапный, вырвавшийся из множества сердец, преисполненных одним чувством скорби, огласил тишину ночную. Страшная ночь! Никогда я ее не забуду.