— Как так? — воскликнули тетушки.
— Образованнее они нас, да и живут иначе. Благосостояние большое, во всякой деревне чистота, опрятность, трезвость, изобилие, а пуще всего чистота. У всякой избенки деревья, или садик. Пьяных я не видал. Трудолюбие, порядок, особенно в Германии.
— Но вот Сереженька писал, что во Франции остались в деревнях одни бабы.
— Это правда; Гишпания и Россия обезлюдили Францию — но убыль народа поправима. Через 20 лет следа не будет, а их порядок и трудолюбие обогатят их снова, ибо теперь от постоянных войн они заметно обнищали.
— Сережа писал, что малорослы они, что наши гвардейские молодцы и бить их не хотели, а хохотали.
— Да, знаю, тогда это наши рассказывали, сами очевидцы рассказывали, но дело это не мудрое, простое. Мужчин не было — набрали детей пятнадцатилетних, и эти дети, одержимые любовию к отечеству, бросались храбро на наших молодцов. Ведь это пигмеи только по росту и по летам. Духу-то у них было много, у детей у этих. Сожалеть надо о земле, где все взрослые погибли, и одни дети остались для защиты отечества. Говорили тогда, что наши солдаты расхохотались, но это смех был добродушный, а не злой. Солдат, и всякий простой человек, чует доблесть врага и не оскорбит его намеренно. Поверьте, что таково благосостояние тех стран, что были бы мы счастливы, если бы могли от них позаимствоваться многим.
— А вот вы все же к себе спешили, — сказала тетушка не без иронии, — там не остались.
— Я русский, и мне у себя лучше. Тут моя родина, мои родители, мои имения, — что ж мне там делать, — а все-таки скажу: их устройство лучше.
— Я всегда это говорила, не бывши там, — сказала матушка, — судила только по книжкам и вижу, что не ошиблась.
— Что книжка, и что есть в самом деле — великая разница, — сказала тетушка. — Вот Малек-Адель, прелестный рыцарь — найди-ка его на самом деле.
— И найдете, Наталья Дмитриевна, найдете, конечно на иной лад, но, право, во время войны такие-то рыцари были, что до них куда и Малек-Аделю. Все в том, чтобы уметь оценить товарища, начальника и подчиненного. Какие есть герои, дивиться надо.
— Милый вы мой, любезный вы мой, — сказала матушка с порывом. — Благодарю вас — говорите вы то, что я сколько лет думаю, и в чем никто не только согласиться со мною не хочет, но и осмеивали меня всегда.
Между матушкой и им установились особые отношения. Они уважали и любили друг друга, а что главное, понимали друг друга. Он выказывал к ней особенное, почтительное внимание, с примесью как бы сыновней нежности, а она, просто души в нем не чаяла. Его мнения подходили под ее мнения, но не будь этого, матушка во всяком случае полюбила бы его. Он, помимо мнений, нравился ей лично — манерами, лицом и в особенности тем, что любил брата и был любим им. Я заметила, что он совсем иначе, по своему, глядит на вещи и не покоряется принятым обычаям во многом. Так, например, у бабушки был страшный баловень, мальчик из дворни, лет четырнадцати, для побегушек. Его звали Ванькой, не из презрения, — бабушка никого не презирала, да и тетушки, не смотря на решительные мнения старшей тетки, были крайне добры и не обидели бы мухи, — а звали его Ванькой просто так, по обычаю, по привычке. Никто не думал обижать Ваньку, и сам Ванька не обижался. Я заметила, что один Федор Федорович звал его Ваней, и в разговорах не ускользнуло от меня, что он многое усвоил себе, чего у нас не было. Когда я о нем думала, — а думала я о нем часто, после того, как слушала его рассказы по целым вечерам, — он как-то чудно сливался в моем воображении с авторами писем «Русского Путешественника». Я возымела одно впечатление, как из чтения этой прелестной книги, так и из его интересных рассказов и завлекательных разговоров. Обычаи того времени не позволяли мне близко сойтись с ним; тогдашние понятия о приличиях не дозволяли близости между девушкой, молодой женщиной и молодым мужчиною. Я сидела около бабушки, слушала разговор старших, но вступать в него не могла, и отвечала тогда только, когда ко мне обращался кто-либо из старших. Но я не проронила ни единого слова из всего того, о чем он говорил. Рассказы его о Дрездене приводили меня в восторг, но восторг этот я должна была хранить в глубине души, ибо я не могла, да и постыдилась бы его выразить, но он тем сильнее охватывал мою душу. Даже встречаясь с Федор Федоровичем наедине, мне и в помышление не входило открыть ему мои мысли и сказать, что я чувствую, слушая его рассказы. А наедине видала я его часто. Вот как это случилось — без намерения с моей стороны, всеконечно. Я продолжала гулять с сестрами. Обыкновенно они выходили из дома со мною, но вскоре убегали, а я проходила мимо флигеля по дорожке вниз, достигала нижней аллеи и обходила пруд, потом подымалась в верхний сад и обходила его по липовым густым аллеям. С самого первого дня своего вторичного приезда, он встречал нас на дорожке, и всякий день выходил к нам навстречу; мы останавливались, разговаривали и потом расходились в разные стороны. Однажды он попросил у меня позволения идти со мною. Я вспыхнула, но ничего не ответила, но он принял молчание за знак согласия и пошел за мною. В этот первый раз я сократила свою прогулку. Но впоследствии желание его послушать, заглушило во мне страх, который я испытывала. Часто я просила сестрицу идти рядом со мною, но ей наскучали наши разговоры, и она убегала к меньшой сестре и ее няне, оставляя меня одну с ним. Мало-помалу я привыкла и уже не сокращала своей прогулки: мы обходили оба сада и не видали, по крайней мере я не видала, как летело время. Конечно, я совсем не говорила о себе, но мы много говорили о книгах, о иных землях, о брате, о войне, о моем покойном отце, которого он называл спартанцем и рыцарем, слушая мои рассказы. Ему, по-видимому, очень нравилась моя любовь к чтению и моя начитанность. Первым его воспитателем был эмигрант, француз, аббат, и он говорил, что многим обязан ему, особенно в отношении форм в общежитии. Потом, уже будучи молодым человеком, он был знаком с масонами, и они внушили ему христианские чувства, внимание и любовное отношение к низшим и в особенности слугам. Отличительной чертой его характера было чувство милосердия — не только страдания людей были ему несносны, но он не любил видеть, если мучили или жестоко обращались с животными… Я был очарована его беседами, и уже не дичилась его. О брате я говорила часто, и с первого дня нашего знакомства он сделался звеном, его и меня соединявшим. Открывая глаза поутру, я думала с восхищением, что вот оденусь, выйду в сад, что он встретит меня и пойдем мы по аллее, беседуя тихо и радушно. Вечером, ложась спать, я вспоминала всякое его слово, и всякое его слово было хорошо, приятно, или казалось мне поучительным и значительным. Так прошло недель пять. Он поговаривал об отъезде; его удерживали, но ему надо же было уехать. При одной мысли о его отъезде, сердце мое замирало.