– - Нет, спать будем в темной комнате, а здесь только пить чай и обедать.
– - Как! Мы будем обедать с ней вместе?..
В досаде и ужасе я стала упрекать тетеньку, что она хвалила нам такую гадкую дачу… Тетенька рассердилась и советовала мне замолчать: перегородка деревянная, как раз маменька услышит!..
Злая и печальная, неохотно присоединилась я к сестрам, которые мыли стаканы и чашки, за недостатком прислуги: с нами на дачу взяли только кухарку, нарочно для того нанятую. Не знаю как, из рук у меня выскользнул стакан и с треском разбился. В одну секунду маменька очутилась передо мной, -- ее карающая рука пришла в движение, каждый удар сопровождался словами:
– - Была ты дура, есть и будешь…
Тяжелей, чем когда-нибудь, показалась мне теперь такая обида. Я сильно почувствовала унижение и чуть явно не обнаружила перед маменькой моего негодования… В отчаянии ушла я в сени, плакала, смотрела в окно… какое-то волнение вдали удивило и развлекло меня; всматриваюсь и, наконец, вижу бесконечное пространство воды, которая совсем слилась с небом. Я открыла окно, и мне еще яснее представилось море. Забыв свое горе, смотрела я на дым, летавший по волнам, на птиц, черными точками мелькавших в дыму, на маленькие лодочки, которые то совсем исчезали, то снова показывались… Мне страшно захотелось ближе увидеть море, я кинулась на двор, искала выхода к морю… нет! Лавочник, скликавший своих кур, растолковал мне, что нужно сперва город пройти, потом на дорогу выйти, спуститься с горы, -- вот и будет море, а отсюда оно далеко… Я подбила сестер и Степаниду Петровну, и мы отправились смотреть море… Я шла впереди путеводительницей… Миновав дачи, мы увидели по одну сторону дороги лес, кинулись к нему: ни цветов, ни ягод, только песок да голые деревья! На другой стороне крутая гора; не задумавшись, взбежала я на нее, оставив сестер внизу; от непривычки к таким подвигам дух у меня захватило, но я забыла усталость, пораженная картиной, открывшейся пред моими глазами. Солнце играло в темных волнах, катившихся медленно одна за другой… Белые паруса летели, как исполинские птицы, пароходы гнались один за другим, оставляя за собою рябой и светлый хвост, в котором изломанные, рассеченные лучи солнца искрились и сверкали еще ярче… Сидя на вершине горы, я долго смотрела на море, и беспрерывное движение волн навело на меня грусть. Я вспомнила брата Мишу: может быть, он теперь, думала я, бежит по горам и прячется от черкесов… Я оглянулась кругом, мне стало страшно одной; кинувшись с горы, я кричала сестер. К счастию, они сидели невдалеке… Я сказала им, что с горы видно море и что оттуда лес лучше, чем снизу. Мы опять пошли на гору; еще раз мимоходом взглянув на море, я рискнула убежать в лес, но поминутно аукалась сестрам… Я воротилась домой с целым пучком цветов. Нас встретили не очень ласково.
– - Где изволили пропадать?
– - В лесу.
– - В лесу? Без спросу!.. И ты, Степанида, туда же, точно молоденькая!
Степанида Петровна все прощала своей сестре, но не намеки на зрелость лет: вспыхнула ссора…
На другое утро, побранив нас за чаем, маменька велела нам итти с ней купаться. Мне досталось нести кружку и мочалку, сестре Кате простыню, а Соне рубашку. Если бы связать все в один узелок, вышла бы ссора, кому нести, потому тетенька так и распорядилась…
Проходя улицы, мы горели со стыда: с каким-то странным любопытством смотрели на нас из окон дач разные головы, и мы слышали их замечания: "Ее дочери… неужели? Так дурно одеты… никак нельзя подумать…"
– - Слышишь ли, что про нас говорят? -- шепнула я сестре, толкнув ее локтем. -- Как-то мы назад пойдем?..
Маменька, ничего не подозревая, гордо выступала вперед, сопровождаемая дочерьми, которые не решались итти с ней рядом: так она была величественна! В строгом молчании прибыли мы к месту купанья, где, впрочем, кроме неустрашимой нашей маменьки, никто из дачных жительниц не купался: дорога была недалеко, и хоть мы, поднявшись на цыпочки и вытянув кверху руки, держали за кончики раскинутую простыню, когда маменька раздевалась, однакож… Распустив волосы, маменька картинно погружалась в морские волны. Следя за ней, я уверяла сестер, что мы нимфы, а она -- богиня и что хорошо бы нам превратиться в маленьких рыбок и уплыть от нее подальше в море… Но и тут беда: ведь и она, пожалуй, превратится тогда в щуку, догонит нас и окончательно проглотит. Мы шутили на берегу, а маменька ныряла… Нырнув раз, она долго не показывалась: я так испугалась, что чуть не кинулась в воду и невольно вскрикнула:
– - Маменька!
В ту минуту она высунула голову из воды; пронзительный крик мой долетел до ее слуха, и она закричала:
– - Что ты орешь?..
Еще сильней испугалась я неожиданного ее появления и грозного голоса. Сестры хохотали надо мной, а маменька, взбивая пену на большом пространстве, плыла ко мне, как морское чудовище, и когда она приподнялась, я отскочила в паническом страхе… Она повторила вопрос:
– - Чего ты орала?..
Я решительно потеряла способность говорить, и маменька своей ладонью, покрытой морскою влагой, коснулась моей бледной щеки, и на берегу моря, может быть в первый раз от создания мира, раздался звучный удар, и эхо повторило его несколько раз, будто радуясь новому звуку…
Обратное шествие совершалось тем же порядком, и те же замечания из окон преследовали нас.
На другой день я начала хромать и тем избавилась, может быть, от новых ласк маменьки. Сестры злились на меня и досадовали, что раньше не придумали тоже какого-нибудь предлога не ходить на купанье… Иногда вечером маменька брала нас гулять в сад, где играла музыка. Тут я окончательно терялась, бог знает отчего сталкивалась почти с каждым встречным; торопясь поправиться и разойтись, мы с жаром качались из стороны в сторону, пока грозный голос маменьки не превращал меня в истукана: тогда утомленный господин извинялся передо мной, а маменька на всю улицу удивлялась, что у нее такая дура дочь: везде что-нибудь да наделает! При виде разряженных дам я оглядывалась на себя и на сестер: нас всегда одевали одинаково, вероятно чтоб не развить в нас зависти, да и выгода тут примешивалась: из трех изношенных платьев всегда выходило одно совсем новое… Мы были без перчаток, в худых башмаках самой дурной работы; вообще костюм наш довершал наше несчастие, обращая на нас внимание публики: пестрые одинаковые шляпки, ватные одинаковые салопы, когда все в платьях и жара невыносимая…
К счастию, маменька сама не очень любила такие прогулки. Чаще всего от жару забивались мы в темную комнату и просиживали там с утра до вечера… Впрочем, и тут бывали у нас веселые минуты, и мы от души смеялись…
Раз маменька дня три хлопотала о каком-то паштете и перед обедом секретно предписала нам не прикасаться к нему даже в таком случае, если нам его предложат. Подали паштет. Торжественно привстав и отрезав кусок с искусством оператора, она подала тарелку Кириле Кирилычу. Кирило Кирилыч отличался вежливостью и даже иногда, к досаде маменьки, любезничал с сестрами и Степанидой Петровной, которая переманила его на свою сторону лестью. Взяв тарелку, он очень ловко предложил ее мне. Я отказалась.
– - Ну, потрудитесь передать Степаниде Петровне.
Тарелка начала совершать путешествие вокруг стола. Когда она проходила мимо носа брата Ивана, Иван с упоением потянул в себя запах и громко говорил, качая головой:
– - Не могу… не люблю, даже запах противен…
Маменька тоскливо следила за путешественницей, и когда та благополучно возвратилась на родину, она снова предложила ее Кириле Кирилычу. Тот решительно отказался, жалуясь, что сегодня не очень здоров…
– - Ну, теперь можете есть! -- крикнула маменька, сердито двинув тарелку на середину стола…
Эффект был удивительный. Маменька опомнилась, но уж поздно: Кирило Кирилыч надулся; тотчас после обеда он сказал:
– - Прощайте, Марья Петровна.
– - Куда ж вы? А кофей?
– - Я спать хочу, -- отвечал он сухо.
– - Как вам угодно.
Степанида Петровна с сестрами ждала его в сенях, чтоб задержать его, назло маменьке. Я же осталась в столовой наблюдать за впечатлением, которое произведет на нее их говор и смех.