Выбрать главу

Говоря это, она пришла в огромное возбуждение.

– Я сказала хоть что-нибудь разумное? – спросила она у Каспара.

Каспар не ответил. Они давно уже покинули театр и направлялись домой. Симон с господином Агаппеей шли чуть впереди.

– Расскажите мне что-нибудь, – попросила Клара своего спутника.

– Есть у меня коллега, по имени Эрвин, – начал Каспар, шагая рядом, – большим талантом он похвастаться не может или, пожалуй, обладал им когда-то давно, в ранней юности. Однако, хотя живопись не сулит ему ни малейшего успеха, он по-прежнему чертовски влюблен в свое искусство. Все свои картины он называет плохими, и они действительно таковы, но он годами над ними работает. Снова и снова соскабливает и пишет вновь. Так любить природу, как он, наверняка мучение и позор; ведь разумный человек не позволяет предмету, даже если это сама природа, подолгу обманывать себя и терзать. Конечно, терзает его не искусство, мучитель – он сам, со своим убогим пониманием искусства и мира. Этот Эрвин любит меня. Когда мы оба начинали, я писал вместе с ним. Мы слонялись по лугам, под деревьями, которые я, вспоминая о том бесподобном времени, до сих пор вижу перед собою только во всем их роскошном цветении. Это слово, «бесподобный», использовал Эрвин в своей слепой экзальтированности, когда видел перед собою пейзажи, чья красота превосходила его разумение. «Каспар, ты посмотри на этот бесподобный пейзаж», – так он мне твердил, не знаю, сколько сотен раз. В ту пору он писал вполне симпатичные картины, отмеченные талантом, но уже тогда резко и беспощадно критиковал себя. Удачные картины уничтожал, сохранял сплошь неудачные, так как именно их и полагал ценными. Талант его ужасно страдал из-за вечного недоверия и в конце концов от столь скверного обращения высох и иссяк, как родник, выжженный и иссушенный солнцем. Я не раз советовал ему продавать готовые картины за скромную цену, но из-за этого совета едва не лишился его дружбы. Глядя на меня, он день ото дня все больше недоумевал, как это я пишу этак легко и довольно беззаботно, однако ж уважал мой талант, не мог мне в нем отказать. Ему хотелось, чтобы я относился к своему искусству с большей серьезностью, а я отвечал, что занятия искусством, коли желаешь в них преуспеть, требуют лишь прилежания, радостного энтузиазма и наблюдения за природой, и обращал его внимание на вред, который непомерная серьезность способна с неизбежностью нанести любому делу. Он мне искренне поверил, но был слишком слаб, чтобы избавиться от своей упрямой серьезности, вцепился в нее как клещ. Потом я уехал и получал от него ужасно тоскливые письма, в которых он горевал по поводу моего отъезда. Писал, что именно я мало-мальски поддерживал в нем бодрость. Просил вернуться, а если это невозможно, не разрешу ли я ему приехать мне вослед. Да так и сделал. Все время был у меня за спиной, словно неотлучная тень, хотя я частенько обращался с ним холодно, насмешливо и свысока. Женщин Эрвин избегал, даже ненавидел их, из боязни, что они отвлекут его от священной жизненной задачи. Я его высмеивал и, возможно, держался с ним весьма пренебрежительно. Работал он все более неуклюже и с все большей одержимостью предавался своим штудиям. Я советовал ему поменьше вникать в теорию и побольше приучать руку к кисти. Он пытался и буквально плакал, наблюдая за моей беззаботной работой. Тогда мы, знаете ли, предприняли сообща пешее странствие в мои родные края! Шагали то по склонам высоких гор, то спускались в глубокие, обрывистые ущелья, то снова поднимались вверх по кручам. Для меня это было легче легкого, удовольствие, чуть учащенное дыхание, изрядная нагрузка на ноги, и только. Эрвин же продвигался вперед с трудом: в самом деле, силы-то свои он истратил на стремление к искусству. И вот однажды под вечер, стоя на высокогорном пастбище, мы увидели за густым ельником три озера моей родины. Эрвин при виде их аж вскрикнул. Красота и впрямь незабываемая. Внизу грохотала железная дорога, звонили колокола. Города еще не было видно, но я протянул руку и показал Эрвину на то место, где он расположен. Точно царские ризы, раскинулись в мягком сиянии и блеске озёра, обрамленные благородными контурами гор, с восхитительно филигранным рисунком берегов, далеко-далеко и все же так близко. В тот же вечер мы, запыленные и голодные, добрались до дома. Сестра обрадовалась тихому гостю, которого я привел с собой. С тех пор минуло уже года три. Постепенно она привязалась к Эрвину, пожалуй, даже прониклась к нему робкой любовью. Ей было больно видеть, как я обращаюсь с ее подопечным. Стоило мне взять хотя бы слегка насмешливый тон, она немедля просила говорить о нем дружелюбнее и уважительнее. И бедняга скоро не выдержал. В один прекрасный день распрощался. Написавши в альбом моей сестре афоризм. Как все это забавно и тем не менее как искренне. Может статься, когда писал ей в альбом, он задумчиво придержал руку, представив себе будущее с моей сестрой. Что сулило ему искусство? Я несколько опасался, что сестра устроит сцену. Но, прощаясь, она лишь мягко и кротко посмотрела на него. Он на нее не глядел, духу не хватило. Казался себе жалким? Вполне вероятно. Быть может, он вообще не верил, что девушки способны любить его и желать себе в мужья, ведь на лице у него было большое родимое пятно. Правда, в моих глазах оно его только облагораживало. Я любил на него смотреть. Мы уехали, а потом он как-то раз спросил, нельзя ли ему написать моей сестре. «Да мне-то какое дело? – вскричал я. – Пиши, коли охота!» Он снова воротился домой, в совершенно неживой, унылый круг академической профессуры. Я сочувствовал ему, но расстался с ним холодно, по крайней мере выказал холодность, потому что мне было неприятно выказывать тепло человеку, достойному жалости. Он прислал несколько писем, на которые я не ответил, и теперь еще пишет, а я и теперь не отвечаю. Впору в отчаяние прийти от его привязанности. Да и надо ли отвечать? Он конченый человек и вперед ничуть не продвинулся. Нынешние его картины ужасны. И все же ни один человек не был так глубоко связан со мной, как он, а коли подумать о тех днях, когда мы вместе обожали природу! Все-все на свете преходяще. Надо созидать, созидать и еще раз созидать, вот для чего мы живем, а не затем, чтобы нам сочувствовали.