На востоке небо светлело. Робко занималась заря. Рядом с дорогой, на жухлой, прошлогодней траве, блестела роса. Воз покачивало. Настенька лежала на мешках, смотрела на меркнувшие звезды, на белое, с розовыми отливами небо и уснула. Проснулась, когда воз остановился возле хуторского Совета. На крыльцо, обращенное к улице, вышла Крошечкина, без платка, в накинутой на плечи старенькой шинельке. Солнце слепило ей глаза.
— Наконец-то явились, пропащие! — сердито сказала она, прикрывая ладонью глаза. — Где пропадали? Вас не за семенами посылать, а за смертью — вволю можно нажиться!
— Быки приморились, — сказала Настенька, сойдя с воза. — Пришлось заночевать в Яман-Джалге.
Быстрыми, твердыми шагами Крошечкина подошла к возу, сдернула на землю полость.
— Что привезли? — Заслезившиеся от солнца ее большие серые глаза от удовольствия сожмурились. — Вижу, вижу — ячмень. Добре, девчата.
— Шесть мешков. Есть и кукуруза.
— За ячмень спасибо. — Прасковья развязала один мешок и набрала горсть семян. — Какой же это сорт? А? Шестигранка! Хороший ячменек. Значит, завтра начнем сеять.
— А не рано? — усомнилась Акулина. — Еще земля сырая.
— Эх ты, хлеборобка! А знаешь, что умные люди говорят: сей ячмень в грязь — будешь князь.
— Паша, — заговорила Настенька, подходя к Крошечкиной. — На тебя председатель Яман-джалгинского Совета зуб точит.
— А! Тихон Ильич! Пусть точит. Я еще хочу приарендовать у него земли гектаров тридцать под ячмень. У него в Черкесской балке второй год пустует такая землица, что если посеять там ячмень…
— Не согласится Осадчий, — сказала Настенька.
— А ты почем знаешь? Говорила с ним?
— На собрании у них была. Досталось тебе от Осадчего.
— Как ты туда попала?
— С твоей сестрой.
— С Ольгой? — удивилась Крошечкина. — Вот так сестра! Мимо пролетела и не заглянула. Хоть бы к отцу с матерью заехала. Крошечкина задумалась, мрачно сдвинув брови. — Яман-джалгинские бабы меня ругали?
— Не слыхала.
— С бабами нам ссориться грешно. — Крошечкина облегченно вздохнула. — Вот что, агитаторши, за зерно вам спасибо. Сгружайте его в амбары, а я съезжу к Афанасию Краснобрыжеву. Посмотрю, как его колхоз готовится к севу. Сводки присылает хорошие, да только сводкам я что-то не верю.
— Паша, милая, — Настенька обняла Крошечкину и зашептала на ухо, волнуясь и краснея, — может быть, тебя любовная сводка интересует?
— Тю! Малохольная дура! — обиделась Крошечкина и тоже покраснела. — Да ежели я захочу найти себе казака, так не беспокойся, я к нему не поеду. Сам ко мне пожалует. О Краснобрыжеве я и не подумала. У него там своих ухажерок полон хутор.
— На чем поедешь? — спросила Настенька серьезным тоном. — Запрячь тебе линейку?
— Не надо. Попрошу «Венгера» у отца. На коне быстрее.
От Садового вверх по Кубани извивалась проселочная дорога. Крошечкина подбадривала ногой «Венгера», покачиваясь в седле. Перед ней лежала речная пойма, курчавился пепельно-сизый кустарник. За Кубанью — серое, с клочками уцелевшего снега взгорье.
Много лет тому назад Алексей Чикильдин, высокий и сухой казак, пас здесь конские табуны. Дочь его Паша подросла, бросила школу и попросилась, чтобы отец взял ее с собой к табунам. Чикильдин обрадовался желанию дочери — может, хоть эта будет ему помощницей. Сын Кондрат служил в армии, Ольга уехала в Краснодар. Секлетия и Антонина вышли замуж и уехали к мужьям на хутор Грушка. На Таисию отец не надеялся — эта непременно улетит, как только подрастет и оперится. Вся надежда отца на Пашу. Девочка рослая, большеголовая, с такими же крупными, как у отца, глазами и с ухватками задиристого мальчугана. Она сразу полюбила пастушечью жизнь, горы и безлюдье, топот конских копыт, проливные дожди с раскатами грома. Отец не ошибся в своих ожиданиях. Паша свободно ездила на коне, пуская его в галоп по горной, опасной дороге, умела варить суп, строить шалаш и, что особенно порадовало отца, научилась петь те же протяжные, грустные песни, которые любил напевать и он.