— Но ты рассуди сам. — Хохлаков приподнялся. — Есть же «Сельэлектро» или там еще какая строительная контора, пусть они и сооружают, а твое дело — о хлебе думать. Урожай — вот твой главный козырь.
— Козырь? Да мы не в карты играем, а жизнь строим!
— Погоди. Ты скажи: почему Рагулину веришь, а в то, что я тебе говорю, не веришь?
— Это длинный разговор.
— Ну, все же?
— Мне кажется, потому, что идем мы в разные стороны.
— Значит, вроде как бы не попутчики?
— Вот, вот!
— Чертовщину придумал! А Рагулин, мой же сверстник, тебе попутчик, а я не попутчик? Так, что ли? Рагулин, по-твоему, меня обогнал? Так я тебя понял?
— Нет, немножко не так. Федор Лукич, по правде сказать, не Рагулин вас обогнал, а сама жизнь. А вы этого не видите, да и не хотите видеть. Вот в чем ваше горе.
— Шутник же ты, ей-богу! Жизнь меня обогнала? Вот придумал! Как же это можно понять? Да ты знаешь, что я эту самую жизнь с саблей в руках завоевал? Ай, придумал! — Хохлаков хлопнул Сергея по плечу. — Ну, хорошо! Я приду на исполком. Только заранее знай — буду против, потому как вижу в этом разбазаривание колхозной силы. Хлеб бурьяном позарастал, а ты с Рагулиным штурм подымаешь.
К полудню заседание исполкома закрылось, люди разъехались по станицам, а на второй день началось строительство электромагистрали. Со всех концов района в Усть-Невинскую потянулись за лесом подводы, тракторы-тягачи с прицепами, запылили по дорогам автомашины. На лесоскладе, где шла погрузка бревен, гудели людские голоса, слышался глухой стук укладываемых на возы столбов, урчание моторов, — весь берег был запружен лошадьми, быками и машинами.
От Усть-Невинской бревна уходили по трем маршрутам: один обоз, растянувшись километра на два, взял курс на Рощенскую и вскоре потерялся в степи; другой двинулся по берегу Кубани — до Родниковской; третий направился на запад, в Белую Мечеть, — великанами лежали желтовато-серые столбы и по зеленям, и по холмам, и по зяби.
Обезлюдели станицы и хутора, зноем и тишиной были охвачены улицы и пустые дворы. Окна во многих домах наглухо закрыты ставнями, на дверях — ржавые, давно бывшие в деле замки.
Лишь изредка можно встретить то древнего старика в тени у плетня, в поношенном бешмете и в кудлатой шайке: сидит старина, горестно опершись на палку, печальные его глаза слезятся, — видно, и его тянет в степь, и он бы ушел за возом, да только ноги уже не слушаются. То в саду забелеет детская головка и тотчас скроется за кустом; то покажется, согнувшись над грядкой, одинокая старуха — и снова ни души вокруг. Все живое из станиц и хуторов перебралось на поля, и там, под теплым весенним солнцем, началась трудная и необычная жизнь людей.
Как будто ничего особенного и не случилось, а Федор Лукич не мог успокоиться. Ему казалось и странным и непонятным: почему именно после этого заседания исполкома одолела его такая тоска, отчего так тяжко и тревожно на сердце?
«Кажется, и заседание было обычным, — думал Хохлаков. — Ну, собралось много людей, не смогли уместиться в кабинете и перешли в зал. Ну, поспорили, резал я, как всегда, правду-матку, критиковал в глаза, не боялся. А что ж тут такого? Кто мне запретит критиковать? Сергей хмурился, ему не нравилось, тоже критику не уважает, но слушал молча. Терпел. А вот Рагулин, старый черт, бесился, перебивал, насмехался, — давно он стоит у меня поперек горла».
Хохлаков вспомнил, как разозлился на Рагулина и сказал, что и сам не поедет на строительство, и лошадей с мельницы не даст, и тут же покинул заседание. За дверью нарочно остановился, прислушался, думал — позовут, но его не удерживали, и только кто-то громко и насмешливо крикнул: «Валяй! Валяй! Обойдемся и без ехида!» С горькой обидой вспоминая об этом, Хохлаков поежился.
«Кто же окрестил меня такой дурацкой кличкой? — думал он. — Сергей? Нет, Сергей такое глупое слово не придумает. А? Кто ж еще — Рагулин, старая бестия!..» И Федор Лукич поморщился, точно от боли…
…Опираясь на палку, Федор Лукич неторопливо шел по берегу речки. Вблизи мельницы устало опустился на камень и задумался.
«Ехид. Значит, ехида. Это я — ехида? Так, так. Дожил. Спасибо, спасибо…»
Грузное его тело сгорбилось, седая, низко остриженная голова опустилась на колени.
«Без меня обходятся. Тридцать годов не обходились, а теперь без меня. А почему без меня?»
Он не находил ответа и безотчетно-грустно смотрел на бугорками бегущую воду. Мельничное колесо шумело, как бы насмехаясь над Хохлаковым, от речонки веяло прохладой, сердце уже не болело, а щемило.