— Колесо корцами воду берет? — с достоинством спросил Семен.
— Корцами.
— И не крутится?
— Стоит.
— Значит, вода лопасти проломила. Можно исправить.
Такой ответ Тимофея Ильича обрадовал. Старик повеселел и стал расспрашивать Семена и откуда он родом, и кто его родители, и надолго ли приехал в станицу. Тут же он решил выяснить и такой, казалось бы, на первый взгляд пустяковый вопрос: нравится ли гостю Усть-Невинская — старинная линейная станица, стоявшая по соседству с черкесскими аулами, а также — хороши ли горы, лежащие зеленой грядой по ту сторону реки (Тимофей Ильич родился и состарился в верховьях Кубани и был убежден, что красивее этих мест нигде нет). Семену нужно было сказать: «Да какой может быть разговор? Места здесь великолепные, просто райские места; и горы такие веселые, что смотришь на них и насмотреться не можешь; а Усть-Невинская — так это же не станица, а один сплошной сад». После этого старик пришел бы к выводу, что приятель его сына — человек рассудительный, а главное, о жизни судит правильно… Но Семен сказал то, что думал:
— Местность ваша, Тимофей Ильич, мне не по душе. Что это за местность? Станица стоит в каком-то котловане. Кругом горы. Куда ни посмотришь, кругом одни горы да река. Скучно. Я бы тут ни за что не жил.
Такой ответ обидел Тимофея Ильича.
— Вижу, ни шута ты в нашей жизни не смыслишь, — сердито проговорил он и встал. — Где еще найдешь такое место?
Семен понял, что совершил непоправимую ошибку. Старик не сказал больше ни слова, взял кисет и ушел в хату, продолжая мысленно спор с Семеном. Перед тем как лечь в постель, он посмотрел в окно и увидел Семена и Анфису. Они стояли за воротами в тени дерева. «А-а-а… Местность ему не по душе, — подумал Тимофей Ильич, — а дочка моя по душе».
— Анфиса! — крикнул он. — А ну, иди в хату.
Вошла Анфиса. Остановилась у порога, не взглянув на отца.
— Чего вам, батя?
— А того, что пора спать. Завтра встанешь на заре, вместо матери пойдешь на огород.
— Я только немного постою…
— Нечего тебе с ним стоять. Есть и свои парубки.
— Разве Семен чужой?
— Свой или чужой — не твоего ума дело. Тебе сказано — иди спать.
У Анфисы тревожно забилось сердце. Стало так обидно, что слезы выступили на глазах. Ничего не ответив, она вошла в свою комнату. Склонила голову на освещенный луной подоконник и расплакалась.
— Эх, девичество! — услышала голос матери. — Как что — слезы! Не печалься. Батько скоро задаст храпака… А ты и уйдешь. Полюбила? — уже чуть слышным шепотом спросила она.
— Не знаю, мамо… Разве нельзя постоять?
— Да ты не плачь. Отчего ж нельзя? Можно…
Мать и дочь долго еще сидели у освещенного луной окна.
Не дождавшись Анфисы, Семен побрел в сад и остановился возле груши, под которой белела постель. Спать не хотелось. Опершись плечом о ствол дерева, он стоял, точно в забытьи, потеряв счет времени. Луна давно гуляла над крышами домов, над садами, и высокое бледное небо было без звезд. Станицу, залитую голубоватым светом, наполнили странные звуки, идущие не то со степи, не то из земли. То прогремит тачанка, и тогда долго-долго стоит в лунном воздухе стук колес и трудно понять, по какой же дороге скачет в станицу упряжка добрых коней; то заскрипят ярма, послышится разноголосое цоканье вперемежку со свистом, и уже перед вашими глазами живая картина: медленно движется бычий обоз, а возчики лениво помахивают кнутами — кто сидит, свесив с дробин ноги; кто полулежит, держа в руке кисет и раздумывая: свернуть ли ему цигарку и задымить на всю степь или подождать; то взлетит к небу песня — женские голоса такие звонкие, что кажется: нет, это не женский хор, это не голоса колхозниц, идущих по степи домой, — это степь поет перед сном свою вечернюю песню; то запиликает где-нибудь гармонь, и уже кто-то, не щадя ног, выделывает такие разудалые колена, что гудит земля и пыль подымается столбом.
Долго стоял Семен и слушал, и ему стало грустно: видимо, оттого загрустил он, что и говор тачанки, и плач ярма, и песня, и голос гармоники были ему и странными и непонятными. «Вот я и остался один, — подумал Семен и впервые за всю жизнь ощутил такую острую боль в сердце, что готов был расплакаться. — Сергей уехал по району, наверно, разыскивает Смуглянку. Да и что ему? Он — дома, а вот я. Эх, Кубань, значит, не всем ты мила и ласкова. И Анфиса не пришла ко мне. Эх, бездомный ты, Семен, и нечего тебе горевать, а ложись-ка ты под дерево и коротай ночь… Тебе это по привычке…» Он сел, склонил на грудь голову и еще острее почувствовал горечь одиночества. «Где я буду жить?» На фронте такой вопрос никогда не приходил ему в голову — тогда он казался и далеким и ненужным. «Да, хорошо Сергею! Повоевал вволю, повидал и Варшаву, и Берлин, и Прагу, а теперь приехал домой, и ему рады отец, мать, сестренка. Куда ни пойдет, с кем ни встретится, везде его встречают лаской и почетом. А что, в самом деле, останусь и я на Кубани. Земли здесь много, а к горам привыкну. Вступлю в колхоз, попрошу земли для застройки. Дадут, потому что заслужил. А домишко и сам построю. Попрошу Анфису, она поможет». Тут он представил себе домик на краю станицы, а вокруг молодой сад. По саду идет Анфиса и несет на руках сына… «И что это я так размечтался? — упрекнул он сам себя. — Видно, не мечтать мне надо, а поскорее уезжать отсюда куда-нибудь на завод или на шахту».