Сама Ася Александровна, больнично-бледная в темном зимнем пальто — пришла в нем сюда еще зимой, — выбегала на минуту во двор посмотреть, не пришла ли санитарная машина, передавала халаты мне и моему двоюродному брату — мы должны были вынести отца на улицу — и опять убегала в больницу. Санитарная машина где-то задерживалась, я предложил Асе Александровне вызвать такси, но она наотрез отказалась: такси не годится. Наконец санитарная пришла, отца, только что научившегося сидеть, побритого, причесанного, в сером костюме, покатили по длинному коридору к приемному покою. Мы с братом на скрещенных руках — носилки показались ненужно громоздкими — вынесли его на майское солнце, усадили на переднее сидение рядом с пожилым, снисходительным, привыкшим ко всему шофером, подождали, пока Ася Александровна попрощается с врачами, сестрами и больными, и наконец поехали. Ехать было всего два квартала.
У дома отца машина вывернула на тротуар, к самому парадному, Ася Александровна в расстегнутом пальто, с косынкой в руках — сняла ее на ходу — торопливо пошла впереди нас с братом, распахивая перед нами двери. С каждой новой ступенькой брат слабел, я чувствовал, как потели и разжимались его пальцы, державшие мою кисть, а когда мы поднялись наверх и, придавливая себя и отца, протиснулись сквозь квартирные двери, оказалось, что посадить отца вроде бы и некуда, так все здесь было по-старому. «Ну вот и дома!» — слишком уж бодро сказала Ася Александровна, увидела наши напряженные, потные лица, крикнула: «Сейчас!» — и бросилась разбирать постель.
Родственники и знакомые, вошедшие вместе с нами, стали прощаться — отец должен отдохнуть. Стали прощаться и мы с двоюродным братом — нас ждут на работе.
— Идите, идите, — отпустила нас Ася Александровна.
Мы ушли, а она осталась с отцом одна. Я появлялся по воскресеньям, иногда, по вызову Аси Александровны, приходил в будни, чтобы отвезти отца в больницу на очередное исследование, а все остальное время она оставалась с отцом одна. С отцом, с его врачами, с его больным желудком, с его истрепавшимися нервами, с его страхами и упорным желанием выздороветь, стать на протезы, которые были ему уже не по силам.
А на первый же праздник — кажется, это был ноябрь — к отцу собрались родственники, друзья из его старой компании, которые по довоенной еще традиции собирались на все праздники вместе. Отец, чистый, причесанный, в чистой рубахе, как ухоженный, присмотренный ребенок, сидел во главе стола, и стол, уставленный бутылками, тарелками, селедочницами, выглядел почти таким же нарядным, как в те дни, когда отец был здоров, работал и получал неплохую зарплату. Только сыр и колбаса были уж слишком тонко нарезаны и уж очень хитро, веером, разложены по тарелкам. И вино в бутылках с сохранившимися фабричными этикетками было домашним. И каждая селедка, разрезанная вдоль, лукаво была разделена на две.
На звонки гостей Ася Александровна выходила из кухни в переднике, запястьем подавала руку, жеманно подставляла щеку — губы в жиру — под поцелуи женщин, жеманно говорила:
— Дела? Разве вы не знаете? Лучше всех! У меня всегда лучше всех… Здоровье? Разве у такой молодой женщины, как я, спрашивают о здоровье? Лучше всех, конечно, лучше всех!
Отцу в крохотную рюмку-мензурку налили разбавленного спирта, на терелку ему положили какой-то несоленый диетический салат. Ася Александровна тоже ела что-то невкусное, диетическое и вообще за стол почти не присаживалась — то и дело отлучалась на кухню, выходила к запоздавшим гостям и каждому гостю говорила, что дела у нее лучше все, что женщина она молодая и что здоровье у нее прекрасное.
И на Новый год, и на Первое мая, и на день рождения отца, и на день рождения Аси Александровны отец, как чистый, ухоженный ребенок, сидел во главе стола, за которым собирались родственники и друзья, а худая, жеманная женщина встречала в коридоре гостей и сообщала им, что дела у нее лучше все, что она молодая и потому на здоровье не жалуется. И стол, накрытый ею, был почти таким же, как в те дни, когда отец работал, был здоров и получал неплохую зарплату. А хитро нарезанная селедка, колбаса и сыр выглядели так, будто их не от бедности, а от гастрономической изощренности так тонко порезали, так замысловато разложили по тарелкам.