Выбрать главу

Я, Лена Васильевна, когда повстречаю человека, понимающего народное прошлое как всей духовной жизни корень, так спокойнее делаюсь. Позапрошлым летом с товарищем Степановым довелось беседовать. Наш он, семигорский, оказался в больших начальниках, а беспокойство моё насчёт земных корней и памяти с пониманием разделил. И в речи своей на собрании о том произнёс.

Я не к тому, чтоб назад возвращались, — братья себя там нашли, я здесь к месту пришёлся, на стороннее не зарюсь. Но очень я настойчиво чувствую, Лена Васильевна: забывчивость не к общей пользе ведёт!.. Или не прав я?..

— Нет, почему же!

— И я думаю — прав…

Аким Герасимович ушёл за стадом, Елена Васильевна осталась на берегу одна в ещё большем смятении, чем прежде.

«Что сегодня со мной творится? Я — как у жаркого огня!» — думала она в беспокойстве. Иван Митрофанович, Васёнка, пастух Клоков как будто разворошили то трудное и холодное её примирение со здешней жизнью, которое она сама же установила для себя после Ленинграда. Да, она примирила себя с Семигорьем. Рассудком она откликнулась на заботу Ивана Митрофановича — организовала и повела кружок малограмотных. Как-то помимо её воли к этой заботе добавился клуб: комсомольцы придумали постановку, нашли пьесу, собрали желающих играть, но ставить было некому. Пришли к ней целой делегацией, и настойчивее и горячее всех других её упрашивал Алёша. Она даже подумала: уж не семигорский ли клуб — его судьба? Пьесу она поставила, и неожиданно удачно. Потом новогодний концерт, живую сатирическую газету. Жила в её характере какая-то обязательность перед людьми, перед собой: за что бы она ни бралась, за малое, большое ли, обязательно — чего бы это ей не стоило! — доводила до конца. Если она мыла посуду, не могла остаться где-нибудь на плите недомытая кастрюля или вилка. Если ей заказывали чертёж — а это и здесь случалось не редко, — она передавала его заказчику в такой отточенности и завершённости каждого штриха, что точки ни убрать, ни добавить. В этом проявлял себя характер, доставшийся от отца. И эта её обязательность обернулась тем, что Семигорье признало и приняло её. Она уходила от пустоты домашних дел, а люди, которых она вежливо чуждалась, открывались и доверялись ей.

Теперь Елене Васильевне было стыдно за свою холодность и рассудочность.

«Могла ли я предполагать, — волновалась она, — что откроется среди однообразия этих домов и одинаково серых крыш? Казалось, здесь одна только простота и скучная забота о хлебе. А здесь — великий боже! — здесь всё: и доброта, и талант, и сама мудрость…»

Елена Васильевна вдруг увидела себя с другой стороны, с какой никогда на себя не смотрела. Ещё в девичестве, не без помощи многочисленной родни, она любила воображать себя цветком на дереве жизни. Как ни велико дерево, а яркий на нём цвет — редкость. Она верила в эту свою редкостность и никогда не думала о корнях, питающих цветы. А ведь её корни тоже в земле, пусть не в семигорской, в смоленской, но тоже — в земле! Ни дед, ни бабка не сходили с той земли. Сошёл только отец. Открыл ему дорогу в город всё-таки землепашец дед!..

«Прав Аким Герасимович в своей крестьянской логике, — думала Елена Васильевна. — Люди разбрелись широко, дотянулись до городов и столиц, а корни всех — в земле. И во мне что-то от того Ивана, что не помнил родства. Как это, должно быть, горько. И страшно — для самого Ивана!

Алёша оказался благодарнее. Он много раньше стихийно почувствовал эту не уловленную мной земную тягу. И, кажется, она его укрепила…»

Елена Васильевна с трудом выходила из задумчивости. Теперь она слышала, как журчит на перекате вода, трещат, вылетая из прибрежных зарослей суматошные дрозды. Видела, как на скошенном лугу, будто разбросанные головни, чернеют грачи. Издали донёсся голос Акима Герасимовича: «Эгей, Николай! Заходи, слева-а!..»

На Волге гудел пароход, видимо отчаливал от пристани. И Семигорье наверху, за полями, с красновато освещёнными солнцем купами деревьев и колокольней посередине, само казалось пароходом, упрямо плывущим в синюю даль мимо белых облаков.