Выбрать главу

Скорее, это была беда, не столь уж редкая среди людей семейных. Про эту, у всех похожую, беду человечество написало много романов. И всё-таки каждый в этой беде мечется, повторяя других.

Степанов не хотел повторять других.

«Наши, человеческие, как доставшиеся нам «расейские», беды все стояли и стоят на том, — думал Арсений Георгиевич, ещё не решаясь думать о своей беде, — стоят на том, что чувства наши стары, как сама земля, и опытны, а разум молод и по молодости прислуживает чувству. Чувства катят любого из нас под ледяную горку, со свистом в ушах! Жить так-то, на чувствах, проще: поманили сладеньким — иди, обидели — бей в морду: сила солому ломит! По молодости да по слабости, по лености разум отступает там, где назначено стоять насмерть… Вот костерок! Слаб огонь — закинешь его охапкой и сухого хвороста. А дай ему время сил набраться — пойдёт всё гнуть, ломать, боры на колени поставит!..»

Всё, о чём думал сейчас Степанов, имело отношение к его беде. Не всегда даже мужественный человек спешит сорвать присохшие к ране бинты. Степанов знал, что сейчас к нему придёт боль, и какое-то время в уже успокоившейся вокруг ночи он ухаживал за костром, готовил себя к неизбежной боли. Костёр горел теперь ладно, жёлтый огонь приседал и покачивался на поленьях, жаркий дымок уходил в сторону, не беспокоил, и Арсений Георгиевич, поняв, что тянуть время теперь уж непростительно, сделал над собой усилие и вернулся к началу беды.

… Вечер. Он только что возвратился из Москвы. Он у себя дома, ещё не остывший от дел, заседаний, от напряжённых дорожных дум. Жена Валя сидит рядом на диване, в их общей комнате. Как всегда после разлуки, рассказывает, как она провела без него почти целую неделю.

Она сидит на диване боком, лицом к нему, по-девичьи подогнув длинноватые ноги. Лицо её в оживлении, в оживлении плечи, укрытые красной вязаной кофточкой, в движении руки.

Рассказывая, она быстрыми, горячими пальцами трогает его пальцы. Старается ему передать свою радость от встречи. Даже в тот вечер Валентина не изменила их старой привычке. Она, как это было у них принято, рассказывала прожитые в разлуке дни так, чтобы он, Арсений, мог хотя бы мысленно провести время разлуки рядом с ней, день за днём, час за часом.

«А хорошо ли мы придумали эту нашу исповедь? — думал теперь Степанов. — Не знал бы, и ладно. Овцы спокойны, волки сыты… Глупо рассуждаю, подло, — оборвал он себя. — Скрытая беда разве не беда? Вдвойне беда. Коли двое сошлись в семью, должны оба проглядываться до донышка. Зачем тогда близость, зачем семья?» Да они с Валентиной и не сговаривались об исповеди! В первую же ночь близости они рассказывали о себе всё. И потом рассказывали. И не оттого, что частые разлуки ставили под сомнение их чувственную стойкость. Просто каждый не вместе прожитый день они ревновали: свидевшись, нетерпеливо ждали откровений. Исповедью они как бы вознаграждали себя за ущербные дни одиночества. Так было в первые годы. Так было через пять и через десять лет, когда их чувства уже не были столь настойчивы, как прежде. Исповедь стала их семейной привычкой, их приятной обязанностью друг перед другом.

В тот вечер, в который пришла к нему вот эта тяжкая душевная боль, Валентина первой исповедовалась в прожитых днях. Он слушал, радуясь её оживлению, пальцами перебирал её горячие пальцы, когда, рассказывая, она дотрагивалась до его рук.

Не мешая ему слушать Валентину, привычно, вторым планом, шли его мысли о только что закончившейся командировке в ЦК, о неотложных делах, которые предстояло решать завтра, о перемещениях в аппарате обкома, которые он давно продумал и теперь получил от ЦК «добро». Дела его были столь неохватны, что думать о них он не переставал даже рядом с женой.

Вдруг как будто раздался резкий звон будильника, сработал какой-то очень чуткий мозговой центр. Он как будто уловил идущую на него опасность, мысли замерли, чувства напряглись. Валентина уже второй раз с новыми и новыми, совсем уже незначительными подробностями настойчиво рассказывала о прожитых без него днях, о всех днях, от первого до сегодняшнего, кроме одного. И чем подробнее, чем настойчивее она говорила о всех других днях, тем всё ощутимее обозначался в её рассказе провал.

Он уже видел — чёрная пропасть зияла на месте того дня, о котором Валентина не хотела помнить…

Он и Валентина жили как две руки одного человека: появись на одной мозоль или ранка — другая в малейшем прикосновении почувствует то, чего не было прежде. В следующее мгновение они оба уже знали, что то, что старалось укрыть себя в одной душе, уже не было тайной для другой.