— Мы ж для вас постарались! — сказал Батин, не двигаясь с места. — На чай после такого дела сам бог не осудит…
В другое время Иван Петрович выстоял бы перед несправедливым напором рыжеватого мужичка, но сейчас ему так хотелось хотя бы минутного покоя, что молча он вынул бумажник и протянул три рубля.
— Вот теперь интерес соблюдён, — удовлетворённо сказал Батин, с достоинством принял деньги. — Благополучия вам на новом месте…
Примостившись к свободному уголку кухонного стола, Иван Петрович налил из чашки в блюдце горячего чаю. Он всегда блаженствовал над стаканом крепкого чаю с кусочком сахара вприкуску, но сейчас пил с блюдечка торопливо и хмурился. Выпил чай, отодвинул чашку от края.
— Гм… соблюдён интерес… — вспомнил он рыжеватого возницу. — Там Днепрогэс, Магнитка, Чкалов пролетает над Северным полюсом, а здесь всё тот же извечный «свой интерес»…
И всё-таки техникум мне строить здесь. И детей Батина учить и выводить в люди. И ничего не поделаешь: новь и старь. В который уж раз вот так, начинаю почти с нуля!..
Иван Петрович заглянул в комнату. Елена Васильевна сидела на дорожной корзине среди груды вещей, как печальная дева над разбитым кувшином. Иван Петрович смущённо кашлянул.
— Пойду представлюсь, — сказал он.
Елена Васильевна промолчала.
— Чай горячий, уже пил, — сообщил Иван Петрович, виновато глядя на жену. — Вы тут без меня не разбирайтесь!
Елена Васильевна, разомлевшая от духоты и беспорядка, с досадой отмахнулась.
— Иди, пожалуйста, я сама всё сделаю!..
Иван Петрович помялся у вещей, потом с той же виноватостью, но и с твёрдостью, надел чёрный китель, фуражку и, сказав «ну, я пошёл», тихо прикрыл за собой дверь.
Алёшка тоже не усидел.
— Мам, я в лес, сказал он и выскочил вслед за отцом.
Елена Васильевна сидела среди сгруженных вещей, безвольно опустив руки на чемоданы. Она всегда медленно обретала способность к действию. И даже после того, как осталась в доме одна, некоторое время пребывала в том грустном и покорном расположении духа, которое охватило её ещё в Москве, в ту ночь, когда Иван Петрович сообщил, что они уезжают из столицы.
Наконец она открыла замок чёрной сумочки, достала ножницы, не вставая и не спеша, с тщательностью чертёжника, шов за швом распорола старые Алёшкины штаны, курточку, мешковину — всё тряпьё, в которое неделю назад зашила свой столик. Отпоротые тряпки сползли на пол, и среди пустых стен и хаоса вещей вдруг солнечно сверкнули великолепной полировкой и бронзой тонкие, изящно изогнутые ножки. Глаза Елены Васильевны на какой-то миг оживились. Она высвободила из вещей и тряпок весь столик, поставила его и, поджав губы, с усилием перетащила в заднюю, смежную комнату. Столик осторожно вдвинула в угол, напротив окна, отошла и опустилась на железную, кем-то уже принесённую для них кровать. Оживление оставило её. Она прислонилась щекой к холодному железу, с грустью смотрела на круглую поверхность столика, сияющую чем-то далёким и невозвратным. Этот туалетный столик красного дерева с бронзовыми инкрустациями на ножках был единственной достойной вещью в домашнем хозяйстве Поляниных. Он был как память, как последний свидетель того далёкого времени, когда Елена Васильевна безумно поверила в свою счастливую звезду и стала женой заметного даже в Петрограде красивого молодого человека. Иван Петрович в то время был уже партийцем-большевиком, и его, студента четвёртого курса Лесного института, удачно организовавшего по специальному заданию лесозаготовки в Тихвинском уезде, выдвинули на руководящую работу. Учреждение, где он работал, снабжало дровами весь Питер. А топливо в те годы было как хлеб. Что значило тогда тепло живого огня в печурке, Елена Васильевна увидела однажды воочию, на концерте, который давали для работников топливного фронта солисты петербургского оперного театра.
«Облтоповцы», как звали их тогда, после концерта преподнесли артистам не розы и хризантемы, даже не астры, — каждому солисту они выдали по маленькой вязанке дров. И знаменитые артисты, перед именами которых млело её восторженное сердце, с радостью — она видела это, — с радостью и благодарностью несли в дома подаренные им щепки, прижимая их к своим собольим шубам. Её потрясла тогда переоценка ценностей, которой она была свидетель. Может быть, именно в тот вечер обаяние высокого искусства померкло в её глазах перед возможностью простого домашнего тепла. Лена оставила занятия в киностудии, овладела машинописью и заботами Ивана Петровича была устроена к нему секретарём.