Так, в томительном молчании, чувствуя тепло друг друга, они терпеливо лежали и смотрели на чёрный полог деревьев с просверками звёзд.
Ниночка ногой водила по ноге, отпугивая комаров, и Алёшка, стараясь оберечь её ноги, ладонью заботливо накрыл её оголённое колено и тут же почувствовал, как пальцы Ниночки поймали его руку и неуверенно задержали.
Он застыдился своей вольности, смущённо пробормотал:
— Это я комаров…
Ниночка согнула руку, дёрнула его за ухо. Алёшка счастливо засмеялся.
— Нин! — шепнул он. — Ты меня будешь ждать?..
Ниночка как-то нервно засмеялась, спутала ему волосы и села.
— Ты в самом деле чудной! — сказала она, стараясь мягкостью голоса сгладить резкость слов. — Конечно, буду!.. Об этом не надо спрашивать. Это надо чувствовать!.. Дай я тебя поцелую, и пойдём в поле. Здесь в самом деле много комаров!..
Она скользнула губами по Алёшкиной щеке, встала. Среди черноты деревьев лицо Ниночки белело как будто вдалеке.
— Пошли, мой милый рыцарь!.. — сказала она и подала Алёшке руку.
Держась за руки, они бродили по окраине уснувшего городка, полевой дорогой ходили к темнеющему у оврага лесу, говорили о всяких пустяках, как дети целовались и смеялись, в рассветном сумраке рвали васильки по краям неубранной ржи.
Алёшка заметил, как суха трава и воздух слишком щедр на запахи — день только начинался, а откуда-то уже двигалось затяжное ненастье.
Они вернулись к парку под крики петухов, когда за Волгой и дальним лесом проступил медленный жар зари.
Ниночка боком прижалась к Алёшке, он её обнял, прислонившись к ребристому заборчику, и так в прощальном молчании они оба смотрели, как тяжело вставало над лесом солнце, краем пробивая хмарь.
В улице появились прохожие, Ниночка забеспокоилась.
— Светло уже. Тебе пора, мой милый рыцарь!.. — Она закинула голову и посмотрела ему в глаза с печальной и сожалеющей улыбкой.
«Мой милый рыцарь…» — надолго останутся в Алёшкиной памяти эти ласковые и грустные слова. Не раз повторит их Ниночка потом в своих письмах, которые не часто, но будут догонять его на изменчивых дорогах войны. И только много лет спустя, когда уже повзрослевший Алёша оживит их в своей памяти, он наконец услышит в ласковых девичьих словах грустную усмешку оскорблённой женщины. Но всё это будет потом…
УХОДЯТ НА ВОЙНУ…
Подводы растянулись по всему видимому тракту, медленно вползали на широкое нагорье. Вправо и влево от придорожных старых берёз томилась в августовском солнце выстоявшаяся пшеница. За ней, выше к селу, в этот час не первых уже проводов сиротно стояли суслоны не докошенного ржаного поля. Жёлтая пыль, как дым от горящего самолёта, стояла над дорогой, медленно отваливала вправо, к берёзам, на поля.
От головных подвод провожающие отстали, возницы прибавили лошадям шагу. Задние подводы были ещё облеплены людьми, и мужики, нетерпеливо перебирая в руках вожжи, придерживали лошадей. Они старались не смотреть в лица матерей, старух, молодух, малых и рослых ребятишек, они упорно смотрели на дорогу, под ноги лошадям, как будто это они, а не проклятая война, как будто они, мужики, увозили парней, отрывали сынов от материнских глаз и рук, от родимых домов, от земли.
Алёшка вместе с двумя парнями ехал на одной из последних подвод. Свесив с телеги ноги в пыль, как будто вспухающую от колёс, он сдержанно уговаривал Елену Васильевну:
— Мама, ну иди… Ну, хватит… Мы уже обо всём говорили… Я буду писать. Часто… Ну, иди, мам!..
Елена Васильевна, как привязанная, шла за телегой. Ноги её подгибались, она не видела ни камней, ни ям, не видела, что пыль окутывает её, и она идёт, как по воде.
Она видела только Алёшу, его худое, прокалённое солнцем лицо с облупившимся носом и обветренными, самолюбиво поджатыми губами. Она не слышала, что он говорит, она знала только, что это родное ей, ещё мальчишеское лицо сейчас уплывает вдаль, в неизвестность, и, может, — всё может быть — останется там, в чёрном дыму войны. Она глядела в беззащитные голубые глаза и не верила, что его сейчас уведут, и шла, и не могла остановить себя, не могла примириться с опустошающей минутой разлуки.
Алёшка видел округлившиеся, сухие от внутреннего жара глаза матери, её изломанные болью брови, видел её опущенные плечи, руки, как будто что-то ищущие, и, не давая пробиться рвущейся из сердца жалости и ответной боли, как заведённый повторял:
— Ну, мам!.. Ну, иди… Ну, хватит…
От последней подводы уже поотстали люди, а Елена Васильевна всё шла и шла, утопая в клубящейся пыли, упрямо наклонив голову, как будто уже одолевала несущийся ей навстречу тяжёлый поток где-то там, в войне, рождающихся бед.