Выбрать главу

В репродукторе, включенном на едва слышный звук, отзвучал «Интернационал». Иван Петрович подошёл к календарю, хотел сорвать листок и не сорвал: день 5 августа для него ещё не был закончен. Почти всю ночь он убеждал и успокаивал Елену Васильевну. Он знал, что переживает она, и чувствовал себя виноватым. Он пытался говорить о Волге, что-то о родной земле и могиле отца на той земле, о лесах, которые лучше всех городских стадионов укрепят и закалят Алёшку, но видел, что Елена Васильевна его не слышит. Неестественно прямо она сидела за столом, сдавив виски пальцами, и в отчаянье спрашивала:

— Но почему, почему мы должны уехать из Москвы?..

Он сам ещё не вполне понимал необходимость своего нового назначения, неожиданного и равносильного разжалованию в рядовые, и не мог найти нужных слов: он ходил по комнате, чтобы Елена Васильевна не видела его глаз.

— Ты же знаешь: назначение — тот же приказ. Нарком настаивает, — говорил он, стараясь настроить жену на спокойный, рассудительный лад. Но Елена Васильевна как будто разучилась рассуждать: застыв в своей неестественной позе, она повторяла:

— Но сам же нарком пригласил тебя в столицу!.. Ты можешь остаться в Москве!.. Ну, почему не ты, а кто-то распоряжается твоей судьбой?..

Не в первый раз он слышал от неё эти неприятные ему слова и привык гасить их в себе. Он знал: как бы долго ни продолжался их разговор, он, как другие подобные разговоры в прошлом, закончится примирением: Елена Васильевна вздохнёт, потом начнёт собирать вещи, и они уедут туда, где Ивана Петровича ждёт новая работа. Так было всегда. И всегда он относился к её отчаянью как к естественному недомоганию, которое надо превозмочь.

На этот раз он сам был едва ли не в худшем душевном состоянии, чем Елена Васильевна, и выдержки ему хватило ненадолго: он взорвался. Он нервно ходил по комнате и, боясь разбудить Алёшку в соседней комнате, шёпотом кричал, что надо быть абсолютно аполитичным человеком, чтобы не понимать, что такое государственная необходимость.

— Не кто-то, а нарком посылает меня. Значит, так надо, — шептал он, уже не сдерживая себя. — Значит, там моё место. И, в конце концов, важно не где жить, а как жить! Пора, матушка, понять, — в минуты раздражения он почему-то звал её «матушка», — пора понять, в какое время мы живём! Жизнь надо переделывать не только в столице!.. — И, уже обращаясь больше к себе, чем к Елене Васильевне, крикнул: — Пойми, только там, где я строю посёлки и выдаю кубометры леса, я чувствую себя человеком!..

Тогда-то и отяжелел её красивый рот, углы губ опустились и в них, и в полуоткрытых усталых глазах появилось что-то, чего до сих пор Иван Петрович не мог понять. Наверное, только он видел это «что-то» в её тонко и выразительно очерченных губах. Но это «что-то» было — он видел холод глаз и тяжесть вокруг её рта.

— Я же говорила: ты всегда думаешь только о себе… — сказала она с каким-то усталым удовлетворением и рукой прикрыла печальное, отрешённое лицо.

Тягостное ощущение потери Иван Петрович носил в себе до самого отъезда. Он не пытался объясниться с женой: семейное несогласие казалось ему в те дни мелочью сравнительно с теми потрясениями, которые испытывал его оскорблённый ум.

Теперь они в дороге, он вместе с семьёй, но что-то было во всём этом от пирровой победы!..

Иван Петрович сжал свои нетвёрдые губы, спиной и затылком прислонился к равномерно подрагивающей перегородке вагона.

«Ну и духота!» — подумал он. Достал из кармана платок, не отрывая затылка от стены, отёр влажный лоб, шею. Воздух в вагоне был густ и горяч, несмотря на почти осеннюю мокреть за окном. Плацкартный вагон по третьи полки был набит людьми, неприятными запахами потных ног, сохнущей одежды, закисших продуктов, говором, смехом, грохотом колёс. Уже третий час поезд бежал от Москвы, и всё это время Иван Петрович не замечал ни людей, ни тесноты. Теперь вагонное многоголосье навалилось на него, как забытый гвалт московского базара. Он различал голоса, услышал, как на верхней полке кто-то надсадно кашляет, пристанывая и шепча.

В том же отделении, где ехал Иван Петрович с семьёй, на боковом месте расположилась с узлом, корзиной и ребёнком молодая женщина. Потное её лицо измучено. Она успокаивает ребёнка, качает его на руках, качается сама, но ребёнок плачет тягуче, однотонно, и кажется, нет надежды, что он вообще когда-нибудь перестанет плакать. Наверное, он плачет от самой Москвы. Женщина, безнадёжно вздохнув, усталым движением расстегнула кофту и подсунула ребёнку грудь. Она не отвернулась, не закрылась, полная грудь её бесстыдно белела, и каждый, кто в своей бесцельной вагонной ходьбе пролезал узким проходом, задевал колени женщины и смотрел на грудь. Иван Петрович видел лазающих взад-вперёд парней и мужиков и чувствовал неловкость перед женщиной с ребёнком.