Тогда она опять позвала его. Не стесняясь, вставала и ложилась, когда было нужно, жаловаться ему на Брюскино нахальство и самомнение, поскольку только с ним звала так четвертьвековую подругу-графиню Прасковью Александровну. А еще рассказывала о трудности исторического поиска. Он слушал и снисходительно говорил советы. Ей нравилось, когда какой-то из них можно было приспособить к делу. Той же графине Брюс с некоей гордостью тогда рассказывала, что это не ее, а Потемкина значительная мысль…
Она лежала, приподняв подушку к изголовью. А он вздергивал покалеченным глазом и утверждал необходимость конца запорожской вольницы. Никак не улягутся те в своих спорах с поселенными там сербами, кроме того, ссорят без необходимости Россию с турками и поляками, коварствуют с властями. И от самозванца недаром шли к ним письма. В доказательство мысли приводил латинские крылатые слова, чему научился в классах при университете. Она со вниманием слушала, зная все наперед, так как сама вызвала и направила тот разговор. Теперь он проникался этим мнением как бы уже собственным, а она поощрительно внимала его мудрости. Так поступала когда-то еще с эйтинским мальчиком, и лучший это способ управлять в доме и государстве. Обыкновенно с холодным презрением смотрела на тех гусынь, что не в состоянии исполнить такого простого дела.
Про Сечь она все тщательно продумала. Пока угрожал Крым, несомненная была польза от такого военного ордена при границе. Так же и Польше всегда могла пригрозить карательным набегом. Теперь же, оказавшись внутри державы, запорожское воинство теряло государственный смысл. Выделение их в правах перед другими никак нельзя было терпеть…
Потом он замолчал. Так же привычно, как говорили, они нашли друг друга, и будто век жила с ним, испытала покойное, расчетливое удовлетворение. Лишь для приличия закатывала глаза и произносила: «Ах… мой друг!»
У него своя комната была недалеко от нее, откуда приходил открыто. Награждения и производства принимал он так же, как табакерку, быстро хватая, и ноздри красивого прямого носа чуть вздувались при этом. Говорил ей по-домашнему: «Ты, матушка-государыня», — и при других держался свободно. Она звала его Григорий Александрович и со спокойствием смотрелась в зеркало. Разделяться надвое, чтобы видеть себя со стороны, тут не было необходимости.
С вечера кричал коростель: будто сломанное дерево все никак не падало к земле и скрипело под ветром. Только деревьев тут не было, и ветер утих еще у Черного яра, когда с малым кругом спасшихся верных людей переплыл Волгу и скакал сюда день и ночь, бросая по пути загнанных коней. Волки неслись следом, поедая их еще живыми. Рычание, костный хруст и покорные вздохи слышались всякий раз из лунной тьмы, потом все кончалось. Стояла мутная горячая тишина…
То была небольшая, рыжеватая птица, которую трудно увидеть среди травы. И она продолжала кричать дурным голосом. Он только раз или два в жизни видел ее во младенчестве, когда с отцом в станице выезжал к Дону на сенокос. Крик тот и запомнился: резкий, наводящий тоску.
Так потом случилось, что вовсе никогда уже не видел больше птиц. Коня у Денисова-полковника он не крал. И немцам его не продавал, а только выгнал в поле и отпустил в тумане, чтобы досадить полковнику. Когда бы это был барин в парике, то, может быть, и не сделал такого. А если полковник из казаков, то пусть не гордится между своими. Денисов уразумел и велел пороть его, пока голосу не подаст. Да только умер он там…
Ему и вправду казалось, что тогда он умер в Пруссии, а ходил по земле кто-то другой в его облике. Тот, другой, воевал еще потом с турками, по болезни списывался из войска, жил у черниговских староверов в скитах, сидел в Казанском остроге, ходил, не находя себя, по Волге и Дону, по Тереку, пока не сделалось ему тридцать три года. Как раз тогда пребывал он на Яике. И на заимке у казака Пьянова вдруг ему и другим само собой стало известно, что он и есть государь Петр Федорович…
Еще он подумал, что конец пришел лету, в сухую жесткую трубку скрутилась трава, и не может здесь сейчас по-весеннему кричать птица коростель. Даже вода тут в озерах соленая, и только волки живут, так как пьют кровь вместо воды.
Но птица все кричала. От самой Казани слышал он ее крик, когда впервые увидел против себя мерно скакавшего на коне широколицего человека в плотно надвинутой шляпе и с полковничьей лентой через плечо. Тот не дергался, не торопился, не махал палашом, как другие виденные им в жизни генералы, а лишь как бы присматривался к его, государеву, стану. Но вдруг махнул платочком, и стоявшая невдалеке пехотная колонна, сделав общий артикул, быстрым шагом двинулась вперед, отрезая его с казаками от мужичьего войска. Толпою в двадцать тысяч оно стояло с пиками и дубьем ил ровном волжском берегу и, не видя рядом казачьего примеру, побежало, топча и спихивая в воду друг друга.