Йозеф Шкворецкий
Семисвечник
Им, давно мертвым,
Им, давно забытым
… и вот слезы угнетенных,
а утешителя у них нет;
и в руке угнетающих их – сила…
Ребекка сидела на тахте в домашних шароварах, спиной опершись о подушку, и рассказывала; было воскресенье, приятный день, и хотя я мог позволить себе отдых в любой день, для Ребекки это было именно воскресенье. На улице моросило, под окном ветер с дождем раскачивал фонарь; крупные капли стучали о жестяной козырек; Ребекка рассказывала, а я лежал на тахте, положив голову на вышитую бисером подушечку; наши ноги переплетались. На круглом столике возле тахты дымился кофе в двух обитых, когда-то парадных чашках. Они были разные, обе – остатки каких-то семейных сервизов каких-то – вероятно, мертвых – еврейских семей; мы не включали свет: нам хватало ярких окон домов на другой стороне и уличного фонаря сквозь завесу неустанных дождевых капель; от перекрестка доносились звонки трамваев. Приятное, сахарно сладкое воскресенье; Ребекка рассказывала, и глаза ее были как стеклянные, как две серебристые стеклянные рыбки. Она рассказывала:
– …И я туда пошла. В субботу утром. Они специально выбрали шабат. Мне было пятнадцать, и я знала, что не вернусь. Я знала, что евреев там убивают, и отец тоже знал. Но не пошел даже проводить меня. Он тогда мало выходил из дому; рано утром шел на работу, а вечером крался по лестнице как дух. А в тот раз особенно боялся, потому что братец накануне смылся; пусть к транспорту тащится дядя Огренштейн и такие же дураки, сказал он. Если отбрасывать копыта, так прихватить с собой хоть одну немецкую свинью. Это, Дэнни, у него из детективных романов – прихватывать… Потом его все равно сцапали, но он, уходя из дому, ничего не взял с собой. Не хотел брать даже ту пару узлов, которые с собой тащила я. Но он хотя бы пытался что-то делать. Не молчал, по крайней мере. Не шел, как теленок…
Мой дядюшка Кон
Мой дядюшка Кон был богач, и в жизни ему везло. Он имел автомобиль, «татру», и приезжал к нам почти каждую неделю, потому что любил моего отца. Мы с отцом выходили его встречать обычно далеко за город, когда уже темнело, и он легко узнавал нас в свете фар. Сначала на горизонте появлялся луч света, быстро прочерчивал небо из-за поворота дороги на другой стороне холма, а потом нас схватывал белый конус и держал как в горсти. Ослепленный, я каждый раз едва различал тетю, которая целовала меня мягкими бархатными губами и совала в руку пакетик конфет. Ее губы в яркой помаде всегда приятно пахли.
В помаде она не особо нуждалась, ибо сама по себе была очень красивой. Но с нею – еще красивее. Она была моложе дяди Кона на двадцать лет, всегда веселая, а от футбола сходила с ума не меньше его. Однажды они меня взяли на международную встречу в Праге, и тетя устроила там сцену, когда судья назначил незаслуженный пенальти в ворота «Спарты»: ударила какого-то иностранца зонтиком по голове. Ей это доставило удовольствие. Нас тогда забрали в полицию, но сразу же отпустили. Дяде, конечно, это чего-то стоило.
Дядюшка был околоспортивным агентом. В Праге он сначала держал большую закусочную-автомат, но был настолько ленив, что сдал ее в аренду, а сам, чтобы чем-то заполнить время, занялся маклерством. После обеда он сиживал в кафе «Париж», читал заграничные газеты, курил сигареты через золоченый мундштук, продавал и покупал игроков, заключал сделки с другими агентами. Как еврей, очень любил еврейские анекдоты. И обожал подсовывать людям разные штучки вроде резиновых конфет, о которые можно сломать зуб, или сигарет с сюрпризом: выкуренные до половины, они взрывались фейерверком. Или появлялся с блестящим значком на отвороте пиджака, и, когда его спрашивали, что это, он подносил значок к лицу собеседника и прыскал водой: за отворотом был резиновый мешочек, из которого при нажатии бил фонтанчик.
Тетушке было шестнадцать лет, когда она познакомилась с дядюшкой, и встречались они пять лет: дедушка, антисемит, не позволял им жениться. Тетя тайно встречала его за городом, и они отправлялись на машине в Прагу, чтобы никто их не видел, а вечером дядя привозил ее домой. Но однажды на обратном пути заглох мотор, и тетя вернулась позже обычного. Дедушка давно уже что-то подозревал и тут набросился на нее. Тетушка во всем призналась, и дед высек ее ремнем. Хотя она уже была совершеннолетней, без позволения деда никогда бы за дядю не вышла. Хорошо воспитанная девушка – но не настолько, чтобы прекратить свидания с дядей.
А в том, что дед наконец смилостивился, – целиком заслуга моего отца. Тетушка работала у него в банке стенографисткой и с работы всегда ходила мимо нашего дома. У нас наверху пустовала чердачная комнатка, которую отец одолжил им для встреч: поскольку дед велел ей являться домой не позже шести вечера, о поездках в Прагу уже не могло быть речи. Дядюшка Кон оставлял «татру» в лесу за местечком и приходил к нашему дому через пшеничное поле и подсолнухи к задней калитке. Тетушка же входила через парадную дверь, и я обычно слышал, как она поднимается по ступенькам. Потом наступала тишина. Так продолжалось целый год.
Дед все еще не позволял им жениться.
Вполне понятно, что тетушка вызывала интерес у мужчин; она была красива, как и все девушки в роду моей матери. Но когда разнеслись слухи, что она стала любовницей богатого еврея из Праги, все поклонники от нее отстали, кроме одного, Альберта Кудрны, студента-медика, который искал к ней разные подходы. Сначала цветы, а когда с ними ничего не получилось, начал угрожать самоубийством. Тетушка испугалась, но до крайностей дело не дошло. В конце концов, пронюхав, что она встречается с дядюшкой Коном в нашем доме, Альберт послал деду анонимный донос. Кудрна был трус и жил по принципу: если не можешь чем-то завладеть, пусть и другим не достанется. Во время войны он примкнул к фашистам, продолжал учебу в Рейхе; потом познакомился с доктором Тойнером и хотел, как говорили, организовать какую-то чешскую дивизию СС, но у него не вышло; вместо этого он получил направление на Восточный фронт в составе обычной дивизии; а оттуда уже не вернулся.
Дедушка укрылся в подсолнухах, поджидая дядюшку Кона, и, когда тот возвращался к машине, спрятанной в лесу, бросился на него и с криком:
– Ты, жид пархатый, я задушу тебя! – вцепился ему в шею. Он, пожалуй, и в самом деле задушил бы дядю, если б не мой отец, который как раз брился в ванной, откуда были хорошо видны подсолнухи. Услышав крик, он выбежал во двор как был, с пеной на лице, и растащил их.
Я сидел тогда у кухонного окна и видел, как дядюшка Кон потирает шею, весь красный и потный, и рядом дед – тоже красный, с белыми усами, которые светились на его лице, словно вата Деда Мороза. Отец с намыленным помазком в кулаке стоял между ними, а потом все трое пошли тропинкой через пшеницу к лесу: дядюшка Кон в модном сливово-синем габардиновом костюме, отец в полосатой рубашке без воротничка и дедушка в охотничьей шляпе с кисточкой. Заходящее солнце светило им в спину – был уже вечер; они исчезли из виду далеко в полях, за поворотом дороги.
Еще некоторое время дедушка упрямился, а потом вдруг – свадьба. В Праге, в отеле «Париж». Я там объелся тортом, и мне стало плохо, так что особых впечатлений не осталось. Тетушка в бежевом костюме, еще очень молодая тогда, была очень красива, дядя Кон с гарденией в петлице выглядел довольно потрепанно.
Большим героем дядя, пожалуй, никогда не был. Однажды мы с ним и с отцом обедали в каком-то пражском ресторане, и рядом с нами за столом оказалась группа мужчин с прусацкими стрижками. Это было весной, в тридцать шестом году, через три месяца после свадьбы. Дядя явно нервничал, отец тоже волновался – это я заметил, хотя тогда еще многого не понимал.
Бурши начали петь Fest steh und treu die Wacht am Rhein.[1]Я видел, что дядя занервничал еще сильнее. Один бурш обратил на нас внимание, узнал в дяде еврея и, когда песня кончилась, заорал: