Звонарь гулко хватил в колокол. Звук замер, словно на мгновение, и потом широкою, свободною волною прокатился по ложбине. Василий Мухин снял шапку и начал креститься.
— Смотри, тятька, вона с хоругвями тянутся, — звонко закричала дочка, и стала показывать вдаль пальцем. — Вона идут, и фонарь впереди. Фонарь хотел Мишка Безрукий нести.
— Бежи туда, Танька, поспеешь. Ну чего тебе тут, нехорошо.
— Не, я боюсь одна.
— Чего бояться? В таку ночь ничего бояться не надо.
— Нет, ты что же один. Я не хочу. Все в церкви, все молятся, а ты тут один на рельсах. Всё же я буду, по крайности, с тобою.
Отец посмотрел на неё сверху.
— Ишь ты какая! Отцу, мол, скучно. Ну, брат, это хорошо.
Он даже отвернулся и стал глядеть в сторону; это значит, что уж очень был он доволен.
— Ну, Христос воскрес! — пробурлил он, наклоняясь к ней.
Она обвила ручонками его шею и стала целовать в жёсткие, пропахнувшие махоркою усы.
— Тятя, а я два яйца принесла, — внезапно радостным шёпотом заговорила она, — чтобы нам разговеться.
— Что ты, глупая! Да нешто можно несвященные яйки есть? Вот, погоди, матка из церкви придёт.
Танька опешила.
— А я думала… — начала она, и не договорила. Очень ей обидно было на свою догадливость.
— Да ты сама-то ешь, ты ребёнок, тебе можно.
— Не… мамка заругает!
— Я не скажу, ешь.
— Не… Вместе будем, — что ж я без тебя.
Он опять на неё покосился.
— Ну, сиди голодная.
Помолчали маленько.
— Как в лавку пойду, — начал он, — сосулек куплю тебе. Хотел сегодня, да удосужиться не мог.
Положим, он врал: никаких сосулек он сегодня покупать не собирался.
— Тятя, вон вокруг все пошли. Красиво-то как… А и народищу-то что. И ветру нет, не колыхнёт.
— Таперь, как утром солнце играть будет, — заговорил он, — на самом всходе.
— Это как же?
— А так: играет, играет, переливается, ровно бы смеётся. На Рождество вот тоже! Так бы и смотрел всё, не налюбовался…
— Тятька, поезд! — вдруг взвизгнула она.
Мухин быстро прянул с места. Три знакомых чудовищных огненных ока сияли вдали.
— Пошла долой с пути! Закалякаешься тут с тобою, как раз не досмотришь.
Дальний гул и грохот покрыл далёкое церковное пение. Огнистый пар рвался из трубы и летел куда-то в бок.
— Эк их дует, запоздали, так нагоняют, — ворчал сторож, направляя фонарь на встречу паровозу.
Рельсы глухо стонали. И звон колокольный словно стал слабее. В тишину ночи ворвался новый шум и покрыл собою все звуки ночи. Ближе он, ближе. Рельсы ревут и звенят. Три глаза мечут яркие снопы лучей. Пар рвётся и беснуется над трубою: шипят поршни, визжат цепи; машинист вытянулся и смотрит куда-то вперёд. Вот летят вагоны — ярко освещённые, тёплые, мягкие. И сквозь не спущенные шторы видно, что они пусты, что нет никого там, что никому не нужно в эту ночь никуда ехать. Вот и задний вагон, и красный фонарь, и нет ничего, всё умчалось вдаль, наполнив воздух дымом и шумом. И шум утихает, замирает, и опять колокол гудит, и оповещает миру, что Христос воскрес две тысячи лет тому назад, когда ни этих колоколов. ни этих поездов не было…
— Ишь черти, пустой поезд гоняют, — сердито проворчал Мухин и потушил фонарь.
— А теперь в церковь не пойдёшь, тятька?
— Когда ж мне идти, коли через пятьдесят минут товарный пойдёт. — Пошла одна.
— Не, посижу… Ты завтра сосулек купишь?
— Ах, ты, — сама-то сосуля. Право сосуля, да ещё копеечная. Ну, давай балакать. Тоже Бог дочку послал…
И присели они опять на шпалы, и стали опять поджидать другие огненные глаза, с другой стороны. А ночь весенняя, тёплая, летела над ними…
Апрель 1887 г.
Кулисы
I. Тень отца Гамлета
Ghost. - Oh, horrible! Oh, horrible! most horrible!
Конкордий Архипелагов, воспитанник N-ской семинарии, испытывал неизъяснимый трепет. Несмотря на свой колоссальный рост, соответственные мускулы, равно как и горловые струны, вибрацией коих он потрясал своды городского собора, ради вящего умиления купечества и немалой гордости властей — несмотря на такие средства, при которых, не обладая особой застенчивостью, можно избить ослиной челюстью полчища филистимлян — всё же он трепетал. Трепеща вступил он на подъезд гостиницы, трепеща прятал в карманы долгополого хитона свои красные склизкие пальцы, трепеща озирался, и тихо спросил у швейцара:
— Артист местной драматической труппы, Иван Иванович Крутогоров, здесь стоит?
Швейцар посмотрел на него не без недоумения: он боялся принять его за «человека», но в тоже время сомневался, чтобы это был «барин».
— Семнадцатый номер, второй этаж, по коридору, — лаконически ответил он, показывая на лестницу бровями и глазами.
Конкордий Архипелагов весь встряхнулся, как мокрая собака, и начал шагать своими необычайно-худыми и длинными ногами. Он безо всякого усилия переставлял их сразу ступеней через пять, так что буфетный мальчишка, бежавший навстречу с огромным подносом, на котором стояло маленькое блюдце с ломтиком лимона, — с удивлением прижался к стене и глядя на его ноги пробормотал:
— Ишь… ишь…
В коридоре второго этажа Архипелагов остановился и окончательно упал духом. Он не решался взяться за ручку ярко вычищенного замка. Он, затаив дыханье, смотрел на фигурно выписанную цифру номера, и чувствовал, как сердце его прыгает. и рвётся в груди… «Ровно бы архиерей на экзамене по философии», — невольно пришло ему в голову.
Но нельзя же стоять на посрамление проходящих. Надо войти. Ему припомнилась кротость царя Давида, Руфь на ниве Вооза; он перекрестил себе пуговицу и скрипнул дверью.
В комнате было накурено. На столе в беспорядке стояли вчерашние бутылки, на донышке которых темнели остатки жидкостей, известных на Руси под именем иностранных вин. Грязный самовар, уставший кипеть, порою печально всхлипывал. Направо в углу, у печки, стоял колоссальный сундук, а поверх него, на старых «Московских ведомостях» были разостланы пёстрые принадлежности какого-то костюма, обшитого скверным позументом и ещё более скверной бахрамой. У стола, в куцем сером пиджачке, сидел невзрачный, взъершенный, коротенький господин с папиросой в зубах, мастеривший какую-то необычайную шляпу. При входе гостя он оглянулся, — и гость тотчас сообразил, что это «он сам».
— Имею честь рекомендоваться, — пролепетал он, прижимаясь спиной к двери, — семинарист Конкордий Архипелагов…
Несмотря на слабо-трепещущий голос, и скромный вид вошедшего, Крутогоров сразу поднялся со стула — до того впечатление было грандиозно: — казалось, в комнату вошёл человек долго лежавший под прессом, бесконечно вытянувшийся кверху и книзу. При слове «Конкордий» — стакан звякнул в унисон, и в окне что-то задребезжало даже…
— Чем могу служить? — спросил Крутогоров, и тотчас же прибавил, — Прошу покорнейше садиться.
— Не изволил ли вам говорить что-либо обо мне почтеннейший Семён Александрович? — спросил Архипелагов, конфузливо глядя сверху на актёра. Его ужасно стеснял рост: кажется, чего бы он не дал в эту минуту, чтобы умалиться.
— Нет, — с недоумением ответил Крутогоров, — а что-с?
— Почтеннейший Семён Александрович говорили мне, что передадут вам о моём страстном желании…
Он заикнулся, словно подавился.
— Нет, антрепренёр мне о вас ничего не говорил.