Девочка недоверчиво на него посмотрела.
— Каждый день? — усомнилась она.
— Каждый день. И платьице я сошью тебе новое, да не одно, а целых пять платьев — и ситцевых, и шерстяных, и всяких.
— Ты вот такое сделай, как у мамы, вот такое.
Она показывала пальчиком на портрет, что висел на стене — и так не шёл ко всему остальному убранству. В дорогой резной чёрной раме рисовалась прелестная головка. Губки улыбались такой светлой, сияющей улыбкой. В глазках было столько блеска, доброты, ласки. Платье на ней было открытое кружевное, с большим букетом цветов на плече. И до чего она была похожа на дочь!
— Деда, такое, такое платье, — лепетала внучка, проводя ладонью по стеклу. — Пожалуйста, чтобы было совсем этакое же.
— И такое сделаем, — согласился дед. — Эх, Лизуточка, хоть бы немножко, хоть вот капельку, самую каплюшечку улыбнулось бы нам счастье. Многим оно даётся, — а нас-то вот с тобой и обошло…
— Разве мы такие гадкие, деда?..
— Ты-то хорошая, вот я, должно быть, гадкий.
— Нет, деда, ты хороший, ты чудесный, лучше тебя никого нет.
Девочка обвила его шею своею пухленькой ручонкой.
— Ну, о чём же ты плачешь, деда не надо плакать, не смей! Если будешь плакать, и я заплачу.
Он спустил внучку с рук, и смахнул наскоро слёзы
— И не плачу я, совсем не плачу, — весело заговорил он, — и не о чем мне плакать, когда у нас есть картофель и яйца, и всё, что угодно. Ведь повар-то я всамомделишный. Смотри-ка, как я тебе всё приготовлю, — пальчики оближешь…
Он сбросил пальто и быстро стал перебирать пакетики.
— А что тут есть! — лукаво заговорил он, развёртывая пакетик, на котором была бумага потоньше, — только это надо после котлеток.
— А что, что там?
— Там? Одним глазком только позволю взглянуть, — одним глазком только.
— Ну!
Она защурила один глаз и от этого бровь так смешно у неё наморщилась.
— Мармелад! — крикнула она, и захлопала в ладоши. — Деда, одну теперь, — всего только одну мармеладинку.
— А потом котлетку будешь кушать?
— Буду.
— Ну, так вот тебе две. А что за это надо сделать?
— Деда! Милый!
И девочка, подпрыгнув, повисла на шее старого деда.
Всю ночь не спал старик. Не мог — сна не было. А давно он не проводил такой чудесной ночи. Ночные тени пугали его. Всё эти стоны мерещились, и весь этот ужас. И потом мучила его мысль — ну что же с девочкой-то будет? Ну как он воспитает её — да и будет ли он в силах? Старый такой он стал, и ноги и руки плохо что-то слушаются, — и ревматизм проклятый, и всё. Ну, да и жизнь-то впроголодь даёт себя знать. Да что он! Всё это вздор! Пожил на своём веку много, много видел. Жена была, — молодою ещё совсем потерял её. Потом дочку вырастил — красавицу, умницу, талантливую. Замуж выдал — зять умер. Думал всё же старость провести в покое: денег у дочери много, хозяйством заниматься времени ей нет, — а он это хорошо умеет. И так бы он век-то свой прожил чудесно, — и вдруг на-ка…
Он сидит теперь у кроватки Лизуты. Спит она, щёчки розовые пышут. Пухленькая белая грудка открыта и колышется на ней от дыхания рубашонка.
— Эх, внученька, Лизуточка, — кабы мать была жива, не в этой бы толстой рубашонке ты ходила, а в батисте, да в шелку. Нигде бы твоё нежное тельце не тёрла эта дерюга. Привыкла ты, ничего иного и не знаешь. А всё я, старый, виноват, — ну не умею ничего делать, не умею…
Не по силам на него свалилась задача, совсем не по силам. Был бы молод — кажется в крючники бы на барку пошёл, только бы каждый день копейки в дом приносить. А что же делать, как вся сила ушла на кутежи, Да всякую гадость. Ведь кабы знать, да ведать для чего силы-то хранить надо…
Вот спит Лизуточка. Счастлива, что мармеладу поела. Много ли для счастья-то ей надо! Ах, хоть бы так-то как теперь жизнь пошла, здоровья бы побольше, здоровья! А ну как он теперь заболеет, да умрёт, — что тогда! На кого тогда эта розовенькая девочка останется, да что с ней будет!.. Ах, и думать-то не надо… От одной думы голова расколоться хочет…
Ну, да вот теперь поддержка: жалованье будет. Ну, небольшое: ну сорок — даже тридцать рублей, — и то хлеб, да ещё какой хлеб-то! Много ли им нужно, много ли?..
И ночь сереть начинает, и сквозь коленкоровую шторку яснее и яснее проступает переплёт окна. Голубые волнующиеся лучи тихо вползают в комнату, смутно играя то там, то тут на неясно проступающих сквозь полумрак предметах. И гонят эти лучи ночные тени, и как-то светлее становится не только в комнате, но и на душе, и не текут так обильно слёзы по морщинистым щекам.
— Надя, Надя! — шепчет он перед портретом, — не могу я ничего больше сделать, — не в силах, — уж ты прости меня…
В десятом часу утра пришёл вчерашний мальчик из театра, и сказал, что Иван Фёдорович приказали беспременно явиться в одиннадцать часов на репетицию: вечером играть надо.
— Видите, видите! — говорил Пётр Кириллович хозяйке, — вот вам и служба моя началась, — вот уж и по начальству меня требуют.
Он кутил во всю. Утром у них был кофе со сливками и маслом. От трёх рублей осталось только семьдесят две копейки. Да ведь надо же разговеться внучке.
— Ты, деда, что же, — скоро придёшь? — говорила она подставляя свои щёчки для поцелуев.
— Скоро, милая, как удосужусь — так сейчас.
— Смотри — с мармеладом!
Он чуть не вприпрыжку побежал по улице. Морозец пощипывал, рыжее пальтишко грело скверно. Истопить потом надо дома, а то Лизутка зазябнет.
Иван Фёдорович встретил его даже ласково. Руки обе пожал.
— Ну, вот, родной мой, спасибо за аккуратность, — спасибо, что вовремя пожаловали. Вот что, батенька: сыграйте-ка вы статую командора сегодня. У нас «Каменный гость», — и командора нет. Вы мужчина видный: хорошо у вас выйдет.
Курепин смутился немного.
— Стар я стал, Иван Фёдорович.
— Да ведь и командор не молоденький, родной мой.
— Так-то так — да пожалуй не выстою — шелохнусь, плохо дело будет!
— Ничего, потерпите: долго ли стоять-то. И голос у вас глухой, старческий: самое настоящее дело. Не упрямьтесь для первого знакомства…
Если бы не это «первое знакомство» — он наверно отказался бы. Но теперь невозможно, неловко. Вдруг рассердится Иван Фёдорович, и от места откажет. Да и три рубля вперёд взято.
— Хорошо, Иван Фёдорович, — что же делать — сыграю.
— Ну, и спасибо, — премного обязан, — сейчас мы и репетицию начнём.
Вокруг старика всё были незнакомые лица. Из прежних его сослуживцев никого не было: либо перемёрли, либо разъехались по столицам. Только один и был старый знакомец — Сморчков, вынырнувший в конце репетиции из-за кулисы.
— Эге, братец, и ты сюда примазался, — заговорил он, пожимая ему руку и склабясь так, что весь до половины беззубый рот был виден. Те-те-те, — ты не в мои ли соперники…
— Ну, милый, не великая честь твоим соперником-то быть, — ответил Курепин, ощущая невообразимый запах водки, которой насквозь был пропитан его собеседник. — Я тебе в конкуренты нейду.
— Ну, это вы — ах оставьте: нутром чувствую, что здесь не без подвоха. Свинью мне подложить собрались…
Курепин покачал головою.
— И совсем-то ты таким же остался, каким был прежде: невозможным человеком, — всюду тебе козни мерещатся…
— Ты зубы-то не заговаривай, — меня, брат, не проведёшь — воробей стреляный. А ты лучше, подобру-поздорову проваливай отсюда. В одной берлоге нам не ужиться. Чего глаза-то выпучил? Слово тебе даю, что не жить тебе здесь.
— Ну, что мне с тобой разговаривать…