— Полгода я больна была. И отчего? Всё от дьявольского самолюбия. Ты думаешь, любила я так сильно? О, и с этим бы я примирилась. Но примириться с тем, что я сама себя ему выдала — с этим, нет, нельзя примириться с этим, нельзя! Ты скажешь, что история-то это старая, неинтересная. Ах, как интересно это, Нина, — для меня по крайней мере. Поверь, то и интересно, мимо чего все проходят и внимания не обращают. Он ведь испугался моей любви, понимаешь, испугался: как, дескать, я горбунью любить буду. Может она и умна, и глаза у неё такие, но ведь я показаться с нею никуда не могу: ведь на неё чуть не пальцами тычут. А нет ничего ужаснее, как краснеть за близкого! Да, ведь я урод, ну как урода полюбить — ну разве возможно, ты скажи, скажи сама?..
Она остановилась: вдали глухо прозвучал удар колокола, — в ночной тишине он прокатился так плавно, так торжественно. Стёкла слегка звякнули в окнах. Воздух налился этим гулом, — звон застыл в морозном воздухе и мерно дрожал на одной ноте.
— Заутреня это, — сказала Зоя, — мы пойдём с тобою, — и пойду я непременно. Так ведь вот видишь, я понимаю его, хорошо понимаю. Что же ему в самом деле, не брать же меня, коли ничего он ко мне не чувствует. Избегать он меня начал. Вот уж это не хорошо. Просто избегает. Как будто случайно уходит, если вдвоём останемся, боится, чтобы я опять того прежнего разговора не возобновила. Это я-то, — слышишь! Да если б, кажется, умирал он у моих ног, так и тогда я бы ему слова любви не сказала. Раз оттолкнули меня, — уж в другой раз не пойду, не поклонюсь, и к себе не подпущу. И сам он начал замечать потом это. Сломила я себя, пересилила. А только каково это досталось!.. При той постоянной мысли, что и горбунья ты, и отрепья какие-то человечества, карикатура, — да ещё так насмеяться. Да и не он насмеялся, а судьба, и жестоко, скверно насмеялась. Вот с того времени и припадки у меня появились: истерика, всякая всячина. Он уехал на юг, — нарочно, кажется, от меня сбежал, совесть замучила. А мне, как он уехал — хуже стало. И всё мне кто-то грезится белый. Вот и теперь: говорю я, а ты думаешь я позабыла его? Я знаю: вот он тут, у самых подушек сидит, на кровати. Я ведь чувствую его. Ты не пугайся: он добрый, он не тронет, — только руки холодные у него. И ты не подумай, что я сумасшедшая, и что мне всякая дрянь мерещится! Я серьёзно тебе говорю, что здесь трое. Если ты не видишь его, это не значит, что его нет. Ты на свои чувства не очень надейся: верь мне, что это так. Видишь, я не боюсь. Мне страшно пред его появлением, — я ведь чувствую, когда придёт он. Я знала, что будет он здесь, оттого и дёргало меня так, как приехали сюда…
Когда они вышли на улицу, метель разыгралась вовсю. По холодным камням мёл сухой резкий снег и стлался зубчатыми струйками по мостовой. Ветер выл и стучал в окна и подъезды. Газ судорожно метался в фонарях, слабо освещая тёмные дома. Сквозь частую сетку косого снега, здесь, на улице, ещё торжественнее гудел колокол собора. Вокруг безлюдно было, словно вымерло всё, и их только двое — две женщины в чужом, незнакомом городе. Нет ни извозчиков, ни дворников, ни сторожей…
— А ведь он сзади, как раз сюда, за нами по пятам, — шепнула Зоя. Нина только шаги ускорила.
Но город не был так мёртв, каким казался с первого взгляда. Чем ближе подходили они к церкви, тем сильнее чувствовалось движение. Нужды нет, что ревёт осенняя буря, и на море, там, на окраине города, беснуются седые валы. Нужды нет, что непроглядная мгла вокруг, что теперь самая пора отдыха и сна. Какая-то неведомая сила подняла этих людей с их постелей и повела сюда, к освещённому входу, где толпа нищих ждёт их подачки. Там, за этими дверями, совершается таинство великое. Там есть нечто, что сумело привлечь к себе всю эту толпу, заставив её мыслить и думать одно и то же.
Церковь низкая, мрачная, длинная, словно древнехристианская катакомба. Воздух спёртый, затхлый, насыщенный всякими испарениями этой серой толпы. Всё спины, спины. А там дальше, в тумане дыма, среди слабого мерцания свечей, в полутёмном алтаре мелькает смутно какая-то фигура, всё наклоняется, выпрямляется опять. Неужели это он?
Сёстры протискиваются дальше и дальше в самый перед. Их пропускают, но смотрят точно с каким недоумением: зачем они тут, в этих модных шляпках и перчатках? Вот впереди они, и видят теперь, ясно видят, что это он, чудесный целитель.
Лицо его бледно и устало. Это не случайная временная усталость — это изнеможение многих месяцев и лет. Он всю жизнь молится без перерыва: он — воплощение молитвы. Порою глаза его закрываются. Смыкает ли их усталость, или наплыв мыслей заставляет его опускать веки? Движения его порывисты, всё сухое тело нервно двигается; мокрые пряди волос прилипают к щекам, свешиваются на лоб. Он избегает взглядов и сам ни на что не смотрит. Когда он быстро идёт в толпу, к тому аналою, что стоит среди церкви, толпа также быстро отступает, и в той струе воздуха, что раздвинет он и что пахнёт на ближайших, чувствуется какая то особенная, какая-то странная сила. А сам он точно не идёт, а плывёт по воздуху, словно не чувствует шагов под собою.
Порою он улыбается, и с улыбкою смотрит вверх. Порою хмурится, и тогда его лицо строго. Правая рука поднимается с укоризною кверху, голос крепнет, звучит ветхозаветным гневом, и какой-то трепет пробегает тогда по этой толпе.
Возле Зои стоит мещанин, подслеповатый, седенький, с сапогами, от которых несёт варом, и так всё заглядывает на неё.
— Нездешняя? — спрашивает он.
Она точно повинуется чьей-то воле. Ах, здесь нет в этой церкви своей воли, здесь все как-то действуют механически, все подавлены чем-то. Она не может не ответить, она знает, что это так и нужно, чтобы у неё спросили.
— Нездешняя, — отвечает она.
— К отцу Алексею приехали. В первый раз его видите?
— Да.
— Вот он теперь с пяти часов утра и до десяти без перерыва служение совершает. А потом до часу молебны служит.
И Зое это не кажется странным. Он именно и может это сделать. Ничего тут такого нет.
— Восторг на него нападает, — продолжает её собеседник, — в ангельском он восторге от службы. И вот, тут-то, в это время, коли кто исцеления просит, тут к нему и придти…
Зоя смотрит на отца Алексея, смотрит так пристально, точно всего хочет пронизать своими большими глазами. И чувствует она, как кружится голова её, от спёртого ли воздуха, от ладана ли…
А в смутном тёмном алтаре совершается великое таинство. Он лежит в ногах перед престолом и что-то тихо про себя читает. Это не делают другие священники: она знает службу. Как-то особенно странно блестит крест и евангелие, и какая-то светлая полоса идёт сверху вниз, какой-то сноп лучей… И не кажется это ей, а она отлично видит. Она видит, что отец Алексей охвачен этим светом, что он струится вокруг него, колышется. Он стоит, как видение перед нею.
— Зоя, тебе дурно? — слышится голос сестры. — Пойдём отсюда, пойдём, здесь душно.
— Непривычны, — сурово говорит мещанин, подхватывая её с другой стороны рукою. И толпа им почтительно даёт дорогу.
— А того, белого, нет с нами в церкви; он ждёт нас на улице, — думает Зоя.
Зоя недвижно лежала на кушетке, запрокинув голову, когда слуга торопливо заглянул в дверь и полуиспуганным шёпотом сказал:
— Отец Алексей.
Нина так и рванулась ему навстречу. Но для Зои уже поздно: она не может пошевелиться.
— Батюшка! — несвязно лепечет Нина, — вот мы приехали, приехали с сестрою… Посмотрите, что с нею… Помолитесь над нею.
Но отец Алексей не торопится. Он положил свою руку на голову Нины и ласково смотрит на неё.
Странное какое это прикосновение, точно искра по всему телу пробежала! Эта маленькая, худая рука, что слегка надавила темя, что в ней такого дивного и могучего? А она чувствует себя во власти, в полной власти этого худенького священника в синей шёлковой рясе, с большим нагрудным крестом.
— Помолиться о здравии можно, — так же ласково шепнул он, мельком взглянув на Зою.