За решёткою, на выступах каменных погребов, условное место свиданий послушников. Они вполголоса беседуют друг с другом, постукивая хитро вырезанными палочками о камни. Вспоминается детство, и дом, и семья, вспоминаются те предания и легенды, что когда-то рассказывались при них: каким-то особенным чувством бьются их сердца, что-то чарующее, прекрасное…
— Николай, слышишь? — вдруг сказал один, и сжал руку белявого.
— Что? — отозвался тот и прислушался.
— Поёт… Ишь ты.
Все замерли. Точно — поёт. Робко, осторожно, но трель выводит…
— Откуда он? Не было у нас их раньше…
Разговоры затихли.
Душно архимандриту, сна нет. Так, какие-то неясные обрывки мыслей, однообразные, смутные. То приходит в голову мысль о библиотеке, что надо каталог составить, то думается о казначее, что дряхл он стал, переменить бы надо, да обидится старик. То мечты честолюбия внезапно приходят на ум, — его любимое, заветное мечтание: вдруг приедет в монастырь Государь и Наследник, и останутся на несколько дней… И дадут ему орденов и возвеличат…
Окна открыты. Сирень цветёт. В комнате пахнет лампадкою, но сирень всё заглушает. Вдобавок служка поставил на стол у самой кровати букетик ландышей. На монастырских островах ими покрыты целые десятины. Их серебрённые колокольчики ночью совсем одуряют…
Сквозь полусон почудилось что-то старцу. Он открыл глаза, прислушался, опёрся на локоть. Потом весь приподнялся, спустил ноги с кровати и подошёл к окну.
Нет, ничего не слышно. Он жадно прислушался. Конечно, всё тихо… Он крикнул служку. Никто не отозвался. Старик вздрогнул, поднял глаза на лик Богоматери, и опять стал на молитву.
Утром почтенный, хотя и очень полный, отец наместник зашёл с обычным утренним поклоном к архимандриту.
— А ночью-то у нас певец объявился, — оповестил он.
Опять вздрогнул игумен: не почудилось, значит, ему.
— Не слыхал я что-то, — возразил он: вздумалось почему-то ему покривить душой.
— А я твои шаги, отче, над головою слышал; казалось мне, ты к окну подходил.
— Не слыхал. Какой же такой певец?
— Соловей. Как есть настоящий.
— Нет у нас соловьёв, и не было никогда, и не слыхано, чтобы они озеро перелетали.
— Ан перелетел должно быть. Почирикал-то он не долго, так минут с десять. Послушники говорят, что в роще и раньше что-то подобное слыхивали, дней уже с пяток, а только к монастырю не подлетал он.
— Может так что-нибудь…
— А вот эту ночь узнаем. Как облюбовал наши кусты, так уж тут и жди его постоянно.
Посмотрел на говорившего игумен, ничего не сказал, только бороду погладил.
По кельям весть ходила: соловей прилетел. Много птиц у них жило по островам, но соловья лет за сто не запомнят. Да и как ему через озеро, такое пространство?.. Прилетел, да мало того, — под окном архимандрита запел! Наместника обеспокоил, всю ночь тот не спал. Среди братии волнение произошло. Все вечера стали ждать, да ведь как! Точно что особенное, необычайное готово свершиться. Работа спорится живее, служба идёт стройнее, лица веселее, оживлённее. Всё горит в праздничном блеске. Как на грех случилась суббота — служба большая, предпраздничная. Гудит и воет огромный колокол, что повешен на срубе перед собором (на колокольню и не поднять его); весь воздух налит могучими дрожащими его волнами, на берегу звон серебристее, бархатнее, а с озера, издали, он кажется мелодичным, мягким.
Солнце закуталось в лиловую дымку, отразилось золотым столбом в озере, и кануло за горизонт, сверкнув на прощанье малиновою звёздочкой. Небо стало сереть, розовые нити облаков потускнели на западе. Опять ночь, такая же влажная и душистая.
Давно время инокам ложиться. Но точно перед Пасхою в заутреню, — сна нет ни у кого. Даже древние старцы — и те выползли на воздух. Никого нет в кельях. Все двери и окна настежь. У всех нервы напряжены, все ждут.
И он запел. Он опять запел как раз под окном игумена, в густой акации. И как запел! Затрещал, залился — будто с жизнью расставался. Иноки остановились, замерли, замолкли. Весь монастырь замер. Все насторожили уши, все слушали.
И вдруг, точно эхо, из соседней рощи донеслась такое же точно пение. Их двое? Не один прилетел? Сказочное царство — то царство, где царевна, уколов руку веретеном, погрузила в сон весь свой терем, теперь воочию изображалось братиею. Кто где был, так там и остановился, и точно статуею стал.
Ряд картин, ряд грёз, сновидений восстали перед ними. Сколько лет они и не думали о существовании этой птички, и забыли про неё. Она сама себя напомнила; прилетела, да и зачирикала тут, в святой обители, у самого собора, у мощей угодников, запела про любовь, про наслаждение, про мирскую скорбь и мирские радости. Запела — и вместе с этим пением восстало всё прошлое: и молодость, и любовь, и счастье, то возможное счастье, которое всё же дано людям…
А к двум певцам присоединились ещё и ещё голоса, — целый хор, целый концерт соловьёв загремел вокруг, — с каждою минутою всё громче, одушевлённее, томительнее…
По сухим жёлтым щекам игумена катились слёзы, но этого никто не видел: он стоял под густою черёмухою.
Август 1886
Римский прокуратор
Синий, зыбучий туман начал редеть. Он стал колыхаться, растягиваться, всё больше и больше делаться прозрачным, наливаться и пурпуром, и золотом, и теплом. Край неба на востоке вспыхнул ярким божественным пламенем, и могучий солнечный шар тихо начал всплывать и возноситься над великим городом востока.
То наступал чудеснейший и величайший день мира: никогда, — ни прежде, ни потом не было такого дня, — да он и не мог повториться!
Иерусалим зашевелился навстречу молодому ясному блеску. В воздухе пахло весною, — южною, страстною, благоухающею весной. Сады, полные ночной росою, стояли как дымкой закутанные в ласковое сияние утра. Каменные башни были не белыми как всегда, а ярко-алыми, точно ожили они, и тёплая кровь билась под их нежною мраморною оболочкой. Золотые крыши храмов сверкали как малые солнца. Холодные фонтаны журчали в водоёмах; ослы давно ревели на базарных площадях; стада баранов, вздымая пыль, тянулись куда-то по узким улицам. И всё больше и больше прибавлялось оживления, и пёстрые толпы густели всё больше.
И день начался как всегда. Как всегда, накануне великого праздника, было шумно и оживлённо в городе. Как всегда, все торопились покончить с своими делами заранее. чтобы к закату солнца освободиться и спокойно, с чистой совестью есть свою пасху. Между евреев виднелись греки, римляне, египтяне, индусы. Порою спешно проходил куда-то хмурый фарисей или иродианин в блестящей одежде, — и толпа с почтением давала им дорогу. На мулах проезжали с полузакрытыми лицами женщины; раза два мелькнул кое-где римский паланкин; араб на высоком верблюде покачивался над толпой и гремел бубенцами.
Негр, сидевший на ступенях мраморной лестницы дворца, чёрный негр, с жемчужным оскалом зубов и в короткой оранжевой тунике, — не особенно был взволнован приближением целого сонмища евреев, которые вели Кого-то по высокому Тиропеонскому мосту. Было, правда, рано, — но мало ли какая нужда могла встретиться у евреев к прокуратору Рима. И негр болтал на ломаном латинском языке с бритым воином, что опёршись на меч, в шлеме, панцире, с узорным щитом стоял тут же на страже, прислонившись спиной к колонне. Он смеялся и скалил зубы; смеялся и воин; но смеялся сдержанно, как римлянин. Это не был жалкий наёмщик, преторианец, который пошёл за ничтожную плату на службу к ненавистным деспотам. Это был кровный сын Рима, — он прибыл сюда с прокуратором в числе немногих для поддержания славы и чести первого в мире народа. И если негр спокойно глядел на приближавшуюся толпу, то он смотрел на неё презрительно, как и подобает смотреть властелину.