— Что нужно? — грубо спросил он, видя, что толпа валит прямо на портик и готова в исступлении осквернить своими пятами мозаичный пол дивного здания. Улыбка сбежала с его губ, углы рта опустились, брови сдвинулись. — Что нужно?
Из остановившейся толпы выступил священник в широкой одежде, с окутанной по закону головой, обвешанный кистями и амулетами.
— К прокуратору, — заявил он на чистом римском диалекте. — Привели преступника. Очень спешное и важное дело.
Негр проворно вскочил, мягко переступая босыми ногами по плитам, пробежал портик и только что собрался отворить кедровую тяжеловесную дверь, как на встречу ему показался коротко остриженный писец прокуратора.
И он, этот писец, также строго взглянул на толпу, и головой даже не кивнул, хотя и видел, что пред портиком стоят почтенные седобородые члены синедриона.
Священник гордо поднял голову.
— К прокуратору, по важному делу, — повторил он, смело глядя в глаза писцу. — Преступник обвинён «в оскорблении величества» и осуждён на смерть. Просим прокуратора выйти к нам. Мы сегодня по закону войти в преторию не можем.
Писец вдруг как-то сгорбился. Самое ужасное преступление, вызывавшее целые моря крови в Риме, привело сюда эту толпу. Он слегка поклонился и торопливо прошёл обратно за тёмную кедровую дверь, которая за ним неслышно затворилась.
Прокуратор был не в духе. Он всегда бывал не в духе, когда приезжал в Иерусалим. Ему казалось, что этот великолепный дворец построен на кратере, что здесь никогда нельзя ручаться ни за что. Он жил в своей Кесарии, сюда же приезжал только на большие праздники, когда скоплялось много народа, и скорее всего можно было ожидать восстания. Он знал этот народ: пронырливый, фанатический, непримиримый. Он ненавидел евреев, а евреи ненавидели его.
Когда писец вошёл к нему, он лежал на тигровой шкуре без обуви, со свитком Горация в руках, прислушиваясь к неясному гулу толпы, раздававшемуся за стенами.
— Не могут войти в преторию! — раздражённо крикнул он, спуская на ковёр ноги, — Закон не позволяет! Завтра пасха! Осквернятся если войдут! Какая еврейская чистоплотность!.. А смертные приговоры постановлять можно и человечно!..
Он отшвырнул привычным движением Горация прямо в большую серебряную вазу, что стояла возле ложа. Его возмущала религиозная самостоятельность евреев; они, прикрываясь ею, очень ловко уклонялись от римского закона. Рим всегда был нейтральным в вопросах религии; а у евреев закон был связан неразрывно с религиозным кодексом пятикнижия Моисея. Римлянин мог осуждать на смерть, но подвластное ему жалкое племя, — как оно могло распоряжаться человеческой жизнью? Для идеала государственного строя пусть гибнут миллионы жертв, — но это должны быть осмысленные жертвы, а здесь, у этих евреев…
— Я к ним выйду! — морщась прибавил он, опускаясь в кресло и протягивая рабу ноги для обуви.
Пока раб, смочив в душистой влаге полотенце, осторожно вытирал их, в голове прокуратора носились смутные тяжёлые воспоминания прошлого. Он уже шесть лет правит Иудеей — и шесть лет постоянные столкновения с этой ненавистной нацией! Он вывесил щиты цезаря Тиберия на портике своего дворца, — вывесил их из почтения к властителю мира, — из-за этого чуть не возгорелся народный бунт. Послали донос цезарю. Цезарь сделал ему выговор и велел щадить религиозную нетерпимость. О, если бы это была религиозная нетерпимость! Он для их же блага, для чистоты, для освежения города вздумал устроить водопровод, провести в центр города по акведуку воду, устроить фонтаны и бани. При храме была казна, было огромное количество денег, на что же их и употребить, как не на эту существенную потребность! Но сам же народ, сам же народ заволновался, стал протестовать, что священные деньги идут на житейские нужды. Это был открытый мятеж, открытый бунт. И прокуратор поступил варварски, гнусно-варварски. Он переодел своих наёмников в еврейские одежды. и они, сокрывши под широкими складками кинжалы, рассыпались в толпе. Тайный убийца с политической целью, — да разве это было чуждо Риму? Он предложил толпе разойтись, оставить свои крики, — но крики продолжались. Тогда он махнул платком, убийцы обнажили мечи, а толпа в ужасе ринулась по домам, оставив сотни трупов на площади… Зачинщиков или невинных? — этого Пилат не знал, да и не хотел знать.
И вот опять этот праздник, от которого он не может отделаться, как представитель римской власти, той власти, которая не имеет права даже внести своих серебряных орлов, значки своих легионов, в покорённый город. Опять эта бушующая толпа. Надо быть с ней сдержанным, не то опять донос к цезарю. Но надо поддержать величие власти, не следует уступать и пяди своих прав. Кого они ещё там судят?
Он смелыми, гибкими шагами пошёл к выходу, небрежно набросив на плечо красивыми складками драпировавшуюся тогу. Он ещё не выходил сегодня из дворца. Яркое солнце охватило его целым морем лучей. Меж смоковниц, тополей и кипарисов сада кружились голуби, водомёты лили жидкое серебро в бассейны, и такая живительная весна вокруг!
Толпа замолкла при его выходе. Смутный гул утих. Опытный взгляд прокуратора сразу увидел нечто необычайное: вся знать еврейского духовенства была на лицо, и поместилась впереди полукругом. Она сверкала дорогим шитьём и дорогими тканями, — и какой это был контраст с бушующей, опалённой, грязной толпой, что волновалась там, сзади, что-то покрикивая, подымая руки, поёживаясь как зверь, ожидающий добычи. А между священников стоял Кто-то, Тот, Кого они привели.
Пилат вздрогнул. Простая, полуразорванная одежда, бледность, следы поруганий на лице и руках… Но ни робости нет, ни страха, взор спокоен и лучист. Прокуратор быстро оторвал от Него свой взгляд и перевёл его на синедрион.
— В чём вы обвиняете этого человека? — спросил он.
В первый миг синедрион смутился. К правителю привели Осуждённого на смерть только для утверждения приговора: самовольно казнить они не могли. А прокуратор, по-видимому, собирался снова Его судить, начать новые расследования по делу.
— Когда бы Он не был злодей, — раздался строгий голос из сонма священников, — мы бы не привели Его к тебе.
То было первое оскорбление, нанесённое Риму. Так дерзко с властителями не говорят. Прокуратор повернулся, чтоб идти.
— Так и судите Его сами, по вашему закону, — ответил он, делая шаг к двери.
— Мы не можем никого приговаривать на смерть, — загремело ему вслед, — Он преступник: Он развращал народ, запрещал платить подать цезарю, Он царём называл себя!
Пилат опять встретился взглядом с Приведённым. Он тих и молчалив, точно не ради Его всё это бурливое собрание. Невыразимое отвращение к толпе, желание не дать ей в руки её жертву закипело в римлянине. То не был порыв человеколюбия, то было желание властителя показать свою силу, не утвердить приговора. Изо всех обвинений, которые он расслышал в этом гаме голосов, существеннее всего был крик. «царём называл себя!» — это уже колебания римской власти…
— Иди за мной! — сказал прокуратор.
Толпа смолкла. По мраморным ступеням поднимается Обвинённый. Нога Его ступает по агату и ляпис-лазури. Воин пропускает Его в дверь. Он первый раз во дворце: как великого учителя — Его сюда не допускали, как преступника — Его пригласили сюда.
И Он идёт мимо золотых курильниц, мимо ярко расписанных стен, мимо ваз и чаш, мимо сказочного великолепия Рима. Восточные ковры подымаются для Него и пропускают вслед за Пилатом.
Здесь, среди этой роскоши, ещё ярче выделяется Его бедная сельская одежда, выжженная южным солнцем, вынесшая те бури и невзгоды, когда головы Ему некуда было преклонить. И ещё виднее здесь следы оскорблений, что нанесли Ему за ночь дерзкие рабы в ожидании судилища.
Толпа осталась на солнце. — Зачем же прокуратор увёл Его? О чём он там будет говорить с Ним? Новое расследование по делу? — Ведь надо непременно покончить с Ним, Который открыто в храме обличал их в разврате.