— Лёся? — спросила вдруг Вика.
— Нет, — с опаской прошептали мои губы. — Это я. Дима…
— Дима… — девушка немного подышала, собираясь с силами для следующего вопроса. — Она ушла?
— Да, — ответил я и зачем-то добавил. — Судя по всему…
— Боже мой… Я все испортила… — и здесь она наконец расплакалась, как нормальная девчонка, заревев во весь голос и попутно, сквозь слезы и рыдания, попытавшись рассказать, как же плохо и неправильно обошлась с ней судьба, или, быть может, что-то другое, столь же глупое и сокровенное. Я не различал почти ни одного слова, но продолжал гладить ее волосы, понимая, что слова сейчас не важны: важно то, что она их произносит, вернее, силится произнести, обращаясь именно ко мне, за кого бы она меня в этот момент ни принимала, разделяя со мной то, чему не находилось выхода, пока здесь была Алена.
— Я так виновата… — в который раз винила себя Вика. — Я знаю… Я сама знаю… Мне очень жаль… А она не простила… И уже не простит… И правильно… Нельзя было ее просить… Нельзя… Она не могла… Она не такая… Но я не понимаю… Почему все так… Ведь это ошибка… Я не хотела… Все должно было быть… по-другому… У меня не получилось…
— Дружок, что произошло? — спросил я, когда она немного затихла. Мне удалось рассмотреть ее лицо, и странным образом это развеяло все мои страхи. Все было так, как описала Алена. Вика выглядела ужасно. Сестра забыла еще упомянуть отчетливый след своей пятерни на левой щеке подруги. Только в этом не оказалось ровно ничего особенного. Ничего такого, почему я перестал бы видеть в ней ту самую девушку, с которой провел ночь, или ту, что спала рядом со мной на красном плаще у подножия старого дуба под голубым небом моего последнего сна. Нынешняя Вика была так же реальна и так же иллюзорна, как и эти два воспоминания. И, что самое важное, она была… — Милая, ты готова рассказать мне, что с тобой случилось?
— Не трогай меня. Оставь… — снова отдалилась Вика, не сделав, впрочем, попытки уклониться от моей руки, перебирающей ее слипшиеся пряди. — Тебя я тоже обманула… Дима, я врала тебе. У нас были отношения, а я тебе соврала…
— Ладно, пусть соврала. И в чем же? Скажи теперь… Скажи правду.
— Какую правду?
— Что с тобой? Ты больна?
— Я не знаю… Наверное… У меня такое… в первый раз… Меня стошнило в спальне… Но на кровать не попало, не думай… Я успела…
— Вот и умница. Не каждой дано успеть… Я сам не успевал тысячу миллионов раз… Тебе что-нибудь нужно? Хочешь в туалет?
— Нет, спасибо…
— Дать воды?
— Нет, не надо… Да, дай, пожалуйста…
Я подхватил Вику подмышки и усадил на полу, прислонив к буфету. Она сильно вспотела. Пятна на ее физиономии слились в сплошной ярко-розовый румянец. Кровь, темневшая на губах, уже подсохла. А на носу налипли кусочки сигаретного пепла. И все равно она была прекрасна. Нет, не так… Конечно, не так. Сейчас ее не вышло бы назвать красивой. На нее больно было смотреть. Но я узнавал ее. За всеми этими переменами я узнавал того человека, который, вполне возможно, без всяких значительных причин, а то и вовсе по чистой случайности сделался мне так близок. И, глядя на нее в упор при свете белого дня, замечая все ее изъяны и несовершенства, как прирожденные, так и навеянные болезнью, я не находил ни одной причины, почему это должно быть не так. И это меня успокоило. Вселило в меня силы, в которых я нуждался. Я не потерял ее. Она была здесь, со мной. Я по-прежнему мог принимать эту девушку с тем же светлым уверенным чувством, какое благодаря ее существованию пробудилось во мне впервые за всю мою жизнь. С тем же чувством, без которого и мне эти строки показались бы излишне поэтическими и, вероятно, даже тривиальными… И, клянусь, она это увидела. Поняла. Оценила. Тревожный и едва ли не приниженный взор, с каким она встретила мое лицо, возникшее напротив ее собственного, измученного и тронутого какой-то хворью, внезапно прояснился. Вика моргнула и немного расслабилась.